— Вы как же смеете трёшки вымогать у женщин? — напряжённым голосом спросил Олег у Саватеева. — Вы знаете, что вам будет, если государство узнает об этом?
Саватеев словно пробудился, или выскочил из-под горячего душа, или перебежал дорогу перед самыми колёсами бешено мчавшейся машины, глаза его заблестели панически, и пухлое, сырое лицо внезапно оживилось. Он даже оглянулся, точно не веря, что удачно перебежал дорогу перед лихим водителем, но увидел свой броневик, стоящий на месте, и как-то сразу пришёл в себя, лицо стало неподвижным, только в глубине глаз что-то злое всплывало и как будто бурлило, кипело.
— Вы из какой школы, подростки? — спросил он тихо. — Вы почему не на катке, вон как гремит каток, идите, бегайте и не лезьте поперёк батьки в пекло! Не лезьте, пока не позволяют вам глупые ваши годы. Вы оскорбили меня, и я хочу знать: из какой вы школы?
Олег и Яшка оробело переглянулись, и это позволило Саватееву грозно подступить к ним вплотную. Если бы Олег стал оправдываться, называть свою школу, Саватеев сумел бы сгрести их за воротники и призвать на помощь граждан. Но Олег сказал такие слова, что Саватеев как будто вздрогнул, и Олег сам внутренне вздрогнул от значимости их. И уже потом, после этого происшествия, Олег удивлялся, как удачно пришли к нему эти слова и какая сила была в них:
— Мы из контроля.
Саватеев словно бы вздрогнул или отмахнулся, на несколько секунд онемел, и Олег с ещё большей убеждённостью и правотой произнёс:
— Мы из контроля. Мы убедились в вашем обмане и запрещаем обманывать людей!
Но тут Саватеев вновь стал непроницаем, глаза сошлись щёлками — не узнаешь, о чём думает человек, — и злым горловым голосом он произнёс:
— А вы не стращайте разными выдумками. Ишь, пионерия, глаза колет!
— А раз так, — непослушными губами вымолвил Олег, — раз так, я буду звонить.
И он пошёл, не чувствуя под ногами тверди, к телефонной будочке и распахнул дверцу. Саватеев метнулся было за ним, но Яшка встал на пути Саватеева. Олег сначала узнал в справочном нужный телефонный номер, набрал, а ему не отвечали, потому что кончился рабочий день, но он уже не мог не говорить — и говорил громко, кто такой Саватеев.
И когда он покинул телефонную будку, то заметил, что к машине подошла уже и Яшкина мать, напуганная и ошеломлённая, заметил её и Саватеев.
— Ну, Фомичёва! — метнул Саватеев лютый взгляд на Яшкину мать.
Саватеев быстро бросился к бронированному снегоочистителю, обогнул машину, слышно было, как дверца кабины клацнула, но смотреть на машину больше никому не хотелось, и все трое отвернулись.
— Натворили делов! — будто не веря в происшедшее, испуганная и неудержимо радостная, сказала Яшкина мать. — Ладно, кончили работу, вечер уже, пойдёмте к нам домой, ты, Яша, и ты, хлопчик. Ты очень хороший хлопчик, хоть ни разу у нас не был, — говорила она Олегу.
И Олег пошёл, держа скребок на плече, и Яшкина мать пошла, держа скребок на плече, — точно с поднятым древним оружием войны.
Они пришли, и Яшкина мать заставила их есть. Яшка принялся за еду, а Олег не хотел, сидел так, смотрел, как ест Яшка, как поднёс он ложку ко рту и вдруг пригнулся с нею к столу, весь сотрясаемый смехом.
Яшка смеялся, а Олег сидел, подперев щёку, и думал, постигая что-то. Шёл он на каток весёлый, а на каток не попал, и теперь ему совсем не весело и на каток не хочется. Почему все дни, думал он, катятся похожие один на другой, а потом вдруг приходит сегодняшний день, изменяет твои планы, и ты забываешь похожие друг на дружку дни, а этот день будешь беречь сердцем и памятью как необычный и пока самый главный день?
— Ты чего не ешь? — спросила Яшкина мать, — Сосульками разве сыт?
— Сосульками, — засмеялся Яшка.
— Сосульками, — согласился Олег, вспоминая городскую улицу, когда и не зима, и не весна, вспоминая каток и то, что ни разу на этом катке за всю зиму не побывал Яшка, ни разу. И ни разу он, Олег, не подумал об этом как о несправедливом, а теперь не хочет мириться с такой несправедливостью.
Он поднялся, взял с пола сухие коньки, спросил:
— Какой у тебя размер?
— Тридцать шестой, — ответил Яшка с полным ртом.
— Накрутишь две пары носков — и будут в самый раз. Это теперь твои коньки, понял?
— Ну да, — диковато посмотрел Яшка, — что у меня, день рождения?
И тогда Олег поднёс Яшке на ладонях коньки, не знакомые сегодня со льдом, попросил:
— Бери.
— А может… может, пускай у тебя лежат, а я иногда возьму покататься? — не осмелился Яшка сразу принять подарок.
— Тогда мне будет жалко давать. А так будут конечки твои.
— Спасибо! — восхищённо сказал Яшка, принимая коньки на руки, как дрова. — Это большой подарок!
— Ну ла-а-адно… — протянул Олег и произнёс на прощание то знакомое, привычное слово: — Пока!
— Пока! — попрощался Яшка лишь одним словом. Руки у него были заняты, а то бы мальчишки как следует распрощались. Но Олег слышал в этом старом слове совсем новый, добрый зов.
Он пошёл, представляя, как Яшка лелеет в руках коньки, как рассматривает с улыбкою шрамы на ботинках, боевые шрамы, как ощупывает зазубрины на носках коньков, как пересчитывает заклёпки — по десять заклепочек на каждом коньке. Потом он стал думать, что мать сама спросит его, где коньки, и что он ей ответит, а если она закричит на него, то и он закричит, потому что катался каждый день на коньках и теперь они ему не нужны, а Яшка всю зиму жил без коньков, и пусть он теперь катается.
Медленно шёл он по хрустящим осколочкам, шайбочкам и ледяным волоконцам, всплывал у него перед глазами этот день, когда он воевал за справедливость. И казался Олег себе не таким, немного другим, будто в новой одежде, — а ведь и правда, была на нём удивительная одежда: изогнутая шляпа, шелестящий плащ за спиной, лёгкие ботфорты выше колен, и пояс оттягивала ему несокрушимая мушкетёрская шпага.
Вблизи июльского пляжа[1]
Если отец приходил с работы мрачный, сбрасывал сапоги посреди тёмной, как погреб, комнаты и начинал грозиться, что сейчас пойдёт изрубит в щепки новый, недостроенный дом, Катюха выбирала из чумазого чугуна, который мог попасть отцу под лихую руку, картофелины и прятала их всюду: на подоконниках, в фанерном ящике из-под посылки, в карманах своего зимнего пальто, траченного молью. Ещё с вечера ей, десятилетней Катюхе, надо было подумать о том, чтоб старшие братья, Колька и Шурка, не убежали с утра на пляж пустыми, чтоб там, на пляже, на мельчайшем, таком отборном, нежном песке у них не бурчало в животах.
Проснувшись, она вспомнила о сбережённой картошке, зевнула по-утреннему сладко и тут же подосадовала: ничьих голосов не было слышно, ушли на работу мать с отцом, сбежали на реку братья и тихо, сонно было в комнате, лишь точил где-то старенькую, обречённую стену, точно стриг ножницами, жук-древоточец. Как жаль, что она проспала, что убежали Колька и Шурка так, без ничего и что шоколадные животы у них совсем втянутся — хоть латай!
Поднявшись в полотняной жёсткой рубашечке своей, Катюха подобрала с подушки выпавшую из волос розовую атласную ленточку, как будто тоже спавшую, свернувшись в узелок, и глянула на середину серого пола, где образовалась щёлка, потому что отец очень часто сбрасывал туда свои пудовые сапоги, но теперь не было на полу бархатной от пыли отцовской обуви. И когда вспомнила она эти сапоги, точно в золе вымазанные, так ей жаль стало отца, его крика, угроз, так жаль стало мать, которая боялась отца в такие вечера, которая и вчера сбежала к соседке, тётке Наташе, хворой, ходившей плохо, с палочкой, и такой старой, что кожа у неё на руках напоминает спущенный чулок.
И долго сидели мать с тёткой Наташей на скамейке, незаметные для отца, сидела с ними и она, Катюха; разговор был женский, жалостливый, душевный, и Катюха всё смотрела на два своих дома — на тёмную, с ввалившимися окнами конуру и на светлый, высокий сруб с дырками для окон, в которые видна и другая смутно желтеющая стена.