Что за мрачные предчувствия? И представить страшно. Маруся тосковала, ожидая мужа из очередной поездки в Москву, не ведая, что уже разгорается пожаром роман мужа с другой женщиной. Да разве об этом надо думать? Детей поднимать! Маленькая Мариночка – само очарование, всем помочь хочет, всякая былиночка, всякий котяра ею приласкан. И спокойствие, и шелковистые косицы – мамины. Старательная девочка, прилежная. А вот с Андрюшей трудно: ершист, несговорчив, непослушен. Да и ласки от мальчика не дождешься, только зыркнет черным глазом:
– Ма, я пошел. За двором погуляю.
Очень самостоятельный, читает много, что-то пишет, рисует, но и пропадает подолгу. Без докладов о своих прогулках – не разговорчив. Не успеет пригладить материнская рука жесткие, как конский волос, смоляные вихры на затылке – вывернется, убежит к своим делам. Это в таком-то возрасте, а что будет, когда вырастет? Вот только надежда, что отец приструнит – одной они породы, общий язык найдут.
И ведь счастье какое – сын и дочка. Арсений безумно детей любит. Если даже и загуляет на стороне, никуда из семьи не денется. Тьфу-тьфу! Что напраслину возводить, не такой он, чтобы жене врать.
Обманули Марусю надежды на детолюбие и мужскую преданность ее принципиального мужа.
В 1936 году Тарковский познакомился с Антониной Александровной Бохоновой, женой критика и литературоведа, друга Маяковского и Давида Бурлюка. Вскоре стало понятно – эта видная, яркая женщина, умевшая блеснуть и внешностью, и интеллектом, словно предназначенная быть спутницей известного поэта, не увлечение – любовь нерасторжимая.
Об этом и сообщил Арсений жене летом 1937 года, когда двое детишек за ее юбку держались.
– Жить мы решили с Антониной Александровной пока тут поблизости. Так что вам буду помогать и детей не брошу.
– Гостем наезжать станешь? – Маруся постаралась, чтобы вопрос прозвучал иронически и не хлынули слезы. Даже сейчас, предавший ее и детей, чужой, он был частью ее существа. Это жесткое, отчужденное лицо осталось единственным, которое она любила и будет любить всегда – до старческих морщин, седин и последних болезней.
– Навещать буду, – подтвердил Арсений и положил под вязаную кружевную скатерть свернутые бумажки. – Это вам пока на жизнь. Обедать не стану, извини. Спешу.
– С детьми, с детьми хоть простись!
– Я ж не умираю. Скоро приеду, – потрепав стриженые головы малышей, развернувшись каким-то офицерским точным движением, он ушел. Мелькнул в дверях, на дорожке через двор, скрипнула калитка, качнулась ветка старой черемухи… Что это – конец? Захлебнувшись рыданиями, она ничком кинулась на кровать и кусала подушку, чтобы не закричать, не завыть, не всполошить детей.
А ведь была, была же черемуха!
Больше никто не принесет Марусе эти пахучие грозди. От Андрея-то ласки такой не дождешься.
Арсений развелся с Марией Ивановной и женился на Антонине Бохоновой. Жили они первое время неподалеку. Отец часто приходил в бывший дом просто так – навестить, и непременно на дни рождения детей с подарками. Андрюше принес большой альбом и акварельные краски, тетрадки Марине, конфеты Марусе. Но как-то всегда торопился уйти, не попасться на глаза бывшей теще с тестем.
– Ты лучше к нам совсем не ходи, – тихо предупредил Андрей, догнав отца уже за калиткой. – Мама потом целую ночь плачет. И Маринка. Я то что – я мужчина. Без тебя обойдусь.
Гордый маленький человек. А знал уже, что оставившего их отца любить нечего. Только злость одна, такая, что драться хочется. И еще – вцепиться в него и не пускать! Ни за что не пускать! Таким не прочным оказался этот домашний теплый очаг. Был дом – да все порушилось. И ноет, ноет нутро, потому что вернуть ничего нельзя. Это называется «время» – только вперед и никогда назад. Совсем просто, только смириться совершенно нет сил и хочется как-нибудь сигануть во вчерашний день, в прошлое, когда все были вместе, и остановить мгновение. Навсегда. Отец стоит на дорожке под серебристым тополем, у камня, под которым закопан клад. Яркий, белый-белый день. И никуда он не уходил, маму не променял на другую жену. А у окна застыл, глядя на него, черноглазый мальчик.
Андрей изо всех сил старался напрячь все мысли, все желания, чтобы вернуть тот теплый тихий день, ветер в надувшейся занавеске, шумящие за окном травы, старый кувшин, вдруг опрокинувшийся, и белую струйку молока, хлынувшую на пол. Поток замедлился, загустел вместе с затихшим ветром, и вот уже медленно-медленно растекается по деревянным половицам лужица… Стоп! Он жмурился, сильно сжимал кулачки… Распахивал глаза – скамейка пуста, важно стоит прикрытый марлей кувшин, бьется о стекло муха, и неумолимо тикают ходики.
Андрей рос шустрым мальчишкой, непоседой – весь день бесенком носился. Но не простым гостем явился он в этот мир – соглядатаем, сотворцом. Все видел, подмечал. С собачьей чуткостью ловил звуки, запахи. Словно работал в нем, не останавливаясь, записывающий даже мимолетные впечатления аппарат. Потому и мир, окружавший его, впечатывался в память навечно, во всех бренных своих мелочах.
Он тщательно, трепетно исследовал каждый уголок двора, доски забора, стволы деревьев – каждую драгоценность необъятного мирского богатства в его завораживающей изменчивости. Ливни, грибные дождики, алмазная россыпь росы, горящая в первых лучах солнца, и щепы, и летучий пух с поседевшего татарника – все жадно вбирал в себя, впитывал, боясь потерять хоть малую толику.
«Меня успокаивал огород, – записал позже Андрей в дневнике. – Он царственно покрывал пространство между домом и тремя заборами. Один отделял его от улицы, ведущей вверх в гору, к кирпичной, выбеленной стене Симоновской церкви, другой – от соседского участка, а третий, с калиткой на веревочных петлях, – от нашего двора… Все три забора были СТАРЫМИ и поэтому прекрасными… Японцы видят особое очарование в следах возраста, выявляющего суть вещей. "Саба", как они называют следы старения вещей, – это неподдельная ржавость, прелесть старины, печать времени…
Детством и воспоминаниями о себе, чувствами бессмертия и остротой реакции, и растительной радости художник питается всю свою жизнь. …Детство – это сияющие на солнце верхушки деревьев, и мать, которая бредет по покрытому росой лугу и оставляет за собой темные, как на первом снегу, следы…»
«Чем ярче эти воспоминания, тем мощнее творческая потенция». Не здесь ли, в мощной связи всего его существа с живой плотью Божьего мира одна из тайн дара Тарковского?
Глава 2. «У меня была удивительная тяга к улице»
1
1939 год. Андрею пора готовиться в школу, семья вернулась в Москву. Поселились в прежних комнатах на первом этаже дома на Щипке (первый этаж каменный, верх – деревянный). Улица Щипо́к в районе Замоскворечья относилась к району, сплошь застроенному лабиринтом переулков. После реформы 1861 года в застройке улицы преобладали благотворительные учреждения: Александровская больница, Солодовниковская богадельня (сейчас здание Института хирургии имени Вишневского), а также мельницы, хлебные склады. До начала ХХ века здесь стояли в основном каменные дома, заселенные мещанами, мелкой интеллигенцией, рабочим людом. Примечательно, что ни один из домов на Щипке не включен в городской реестр памятников. Дом Тарковского, ставший культовым местом после его кончины, был снесен, несмотря на многочисленные петиции о создании Дома-музея великого режиссера. Но это еще далеко впереди.
Пока же под старым тополем в сплетении кривых переулков стоит двухэтажный дом, заселенный многочисленными семьями и фабричными рабочими. Там, до переезда в Юрьевец, жила мать Марии Ивановны со вторым мужем и дочерью, сюда и вернулась разведенка Маруся со своими детьми.
Мария Ивановна устроилась корректором в Первую образцовую типографию, Андрей пошел в московскую школу № 554 и в районную музыкальную по классу фортепиано.
Заниматься приходилось у соседей, так как своего инструмента у Тарковских не было.