Дав эти указания, инспектор исчез за дверью, не закрыв ее за собой плотно. Мы услышали грубое поскрипывание и покряхтывание гравия — эти звуки сообщили нам, что инспектор предпочитал старомодный способ заскакивания на велосипед.
Сержант снял с головы фуражку, глянул по сторонам и направился к ближайшему стулу, сел на него и устроился поудобнее на своем мягком, словно пневматическом седалище. Вытащил из кармана большую красную тряпку и стал собирать ею большие шарики пота, усеявшие его просторную физиономию. Затем расстегнул верхние пуговицы своей форменной рубашки, словно для того, чтобы выпустить прятавшийся под ней воздух неприятностей. Потом он предался научно-скрупулезному исследованию подошв и носков своих полицейских ботинок — это было верным знаком того, что он напряженно ищет решение какой-то мучающей его проблемы.
— Что вас так беспокоит? — спросил я, теперь уже страстно желая, чтобы обсуждение того происшествия, о котором упоминал инспектор, было продолжено.
— Велосипед.
— Велосипед?
— Вот именно. Как я могу выставить его из камеры? — воскликнул сержант. — Я постоянно держу его в одиночном заключении — само собой разумеется, когда я не езжу на нем. Тем самым я обеспечиваю себе уверенность в том, что он не ведет недостойную личную жизнь, которая бы бросала тень на мое собственное достоинство. Если имеешь дело с моим велосипедом, нужно проявлять высокую бдительность, а без велосипеда мне никак не обойтись — ведь приходится ездить по своим полицейским делам и делать длинные концы, то туда, то сюда.
— Так вы собираетесь запереть меня в камере? И держать меня там в полной изоляции от всего мира?
— Вы же сами слышали, что сказал инспектор! Он даже дал совершенно ясные указания на этот счет.
Спроси, не шутка ли это все? подсказала Джоан.
— Это что, шутка, предпринимаемая с целью развлечения?
— Если вы воспримете это как шутку, я вам буду премного благодарен, — сказал сержант вполне, как мне показалось, искренне. — Я буду вспоминать все с теплым чувством. Это с вашей стороны было бы благородным жестом и несказанно достойным деянием. Покойники обычно так не поступают.
— Что? Как вы сказали? Я не...
— Вспомните-ка о правилах истинной житейской мудрости, о которых я вам в частном порядке рассказывал. Одно из этих правил гласит: все следует приспосабливать себе на пользу, и вот сейчас, поскольку я следовал этому правилу, вы превратились в убийцу... Инспектор требовал поимки преступника и заключения его под стражу? Так? Так. А раз так, то что могло бы в мало-минимальной степени благоприятно подействовать на его mal d’esprit, то есть, по-нашему, на его дурное расположение духа и унылое состояние души? Поимка этого самого преступника. И, к вашему личному несчастью, вам довелось оказаться в непосредственной близости и рядомости в то самое время, когда я получал инструкции, и то, что оказалось вашим несчастьем, для меня оказалось большой удачей и счастливым случаем. И теперь ничего другого не остается, как вздернуть вас за тяжкое преступление.
— Как это вздернуть? — вскричал я.
— А вот так — очень просто — подвесить за горлянку-горляночку на веревочке, и пораньше, чтобы поспеть к завтраку.
— Это... это... это нечестно, — бормотал я, заикаясь, — это неправильно... это несправедливо... это гадко... это просто жестокое злодейство!
Последние слова я, объятый ужасом, уже выкрикивал дрожащим, тоненьким голоском.
— Ну, что поделать — таковы требования жизни в нашем округе, — спокойно объяснил сержант.
— Я буду сопротивляться, — закричал я, — я буду сражаться за жизнь до смерти, я буду бороться и биться за свое существование, даже если при попытке сохранить свою жизнь я ее потеряю!
Сержант сделал успокаивающий жест рукой, словно отмел все, что я сказал. Потом достал откуда-то курительную огромных размеров трубку и воткнул ее во что-то у себя на лице. Трубка торчала как топорик, повернутый лезвием вверх.
— Так вот, касательно до велосипеда, — произнес сержант, приведя трубку в дымящее состояние
— Какой еще велосипед?
— Как какой? Мой велосипед, чей же еще? Если я не выполню указаний и не помещу вас в заключение в камеру, создаст ли это для вас большие неудобства? Мною руководит не сугубо эгоистическое желание потакать своим прихотям, а беспокойство о своем велосипеде. Стена этой комнаты — совсем не подходящее место для моего велосипеда, ему будет крайне неприятно прислоняться к такой стене.
— Я не буду возражать, если меня не поместят в камеру, — заверил я сержанта очень спокойным голосом.
— Вы можете пребывать где-то поблизости на условиях временного освобождения из-под стражи до тех пор, пока мы не выстроим на заднем дворе эшафот. Для свободного перемещения вы получите особое разрешение, подтвержденное соответствующей бумагой.
— В таком случае, почем вы знаете, что я не воспользуюсь первой же возможностью и не совершу побег? — задал я свой вопрос, полагая, что мне совсем не помешало бы для обретения уверенности в успехе побега знать мысли и намерения сержанта.
Сержант улыбнулся мне, насколько позволял ему улыбаться вес огромной трубки.
— А вот этого вы и не совершите, — проговорил он сквозь зубы, сжимающие трубку. — Во-первых, это было бы бесчестно, а во-вторых, даже если бы это было вполне честным актом, то вас легко было бы выследить по следу, оставляемому вашим задним колесом, и к тому же, в дополнение ко всему, полицейский Лисс без сомнения и безо всякой посторонней помощи перехватил бы вас еще до того, как вы достигли бы границ нашего округа. И для этого совсем не нужен ордер на арест.
Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я — о своей надвигающейся смерти.
Кстати, подала Джоан свой голос, насколько мне помнится, наш друг сержант заявлял, что по закону нас нельзя и пальцем тронуть по причине твоей врожденной анонимности.
Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!
Но учитывая нынешнее состояние дел, боюсь, это будет не более чем академический вопрос.
И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.
О Господи, ну конечно!
— Кстати, — обратился я уже к сержанту, — вы нашли украденные у меня американские часы?
— Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, — сказал сержант официальным тоном.
— А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?
— Да, я говорил такое.
— В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?
Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта — я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, — он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.
— Однако это ж надо, — пробормотал сержант.
Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.
Наконец он заговорил:
— Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?
— Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.
— А может быть, вас зовут Мик Барри?