— Ты написал? — спросил Гена.
— На дурацкий вопрос отвечать не стану, — ответил на вопрос Гены писатель, — а поставлю песню про человека-яйцо. Из детства. «Битлз». Не против?
Гена помотал головой, что нет, не против. В его детстве, конечно, уже не было никаких «Битлз», но пусть будут, подумал он. Писатель зарядил блестящий компактный диск в серебристый кубик «Сони» и отщелкал номер композиции. Кухня наполнилась странными звуками сочетания неопознаваемых инструментов, из которых Гена смог выделить только скрипки. Скрипучий же голос затянул мелодию, которую Гена слушал скрепя сердце. Когда дошло до припева, писатель начал прыгать в такт и вопить:
— I am the eggman, y-y,
I am the eggman, y-y,
I am the walrus!
Тю ку ку тю!
— Это о чем песня? — спросил из вежливости Гена.
— О тебе. И обо мне. О нем. О том, что я — это он и ты — это он, а ты — это я. Но вообще-то это нонсенс. Настоящий. В отличие от «Алисы в стране Чудес» или «В Зазеркалье». Кстати, ты знаешь, что «Алиса в Зазеркалье» — это русское название. В оригинале она называется просто «Through the Looking Glass and What Did Alice Found There». И никакого Зазеркалья. Зазеркалье — это наше, родное. Даже если это английский так называемый нонсенс. Хотя первая сказка про Алису называлась сначала «Алиса под землей». Тут явно есть какая-то связь. А «Сквозь зеркало» — это процесс. Путь. Способ. Это еще круче, чем само Зазеркалье. Это Зазеркалье, возникающее в Межзеркалье в процессе движения в Зазеркалье.
— Я давно в детстве это все читал, — сказал Гена, — не помню деталей. Чего это тебя вдруг потянуло на детские книжки?
— Это не только детская книга, — сказал писатель. — Это вообще Книга.
— А твоя книжка как? — спросил Гена.
— Спасибо, что уже не спрашиваешь, про что она, — ответил писатель, как всегда, не на вопрос, а на свое представление о вопросе. — Я собираюсь ее тебе скоро показать. По электронке перешлю. Она почти написана. Осталась последняя нулевая глава и эпилог. И еще правки.
— А что в эпилоге?
— Точка, — ответил писатель, — самая последняя точка самого законченного в мире эпилога. Потерпи несколько страниц — я их наваяю, и ты все узнаешь.
— А можно, тогда я тебе расскажу про себя одну историю? Все равно на твою книжку она уже не повлияет, хотя можешь вставить, если захочешь. Считай, что она придуманная. Хотя я в этом не уверен.
— И правильно не уверен, — заявил писатель. — Придумать ничего нельзя, можно только открыть. Даже если это литература или, скажем, музыка или живопись. Поэтому личность открывателя хотя и имеет значение, но не является значимой. Жалко только, что открытые мною стихи мало кого прикалывают так, как меня. Видимо, я их откуда-то не оттуда беру. Там только для меня и лежит. Давай валяй свою историю. Может, я ее и правда использую.
И Гена дал. И навалял историю. Писатель на удивление внимательно слушал, не встревая, и даже делал пометки на бумаге серебристой ручкой «Кросс», отрываясь от своего бесконечно продлеваемого «Голуаза» и бесконечно подливаемого кофе. Только иногда восхищенно причмокивал, восклицая: «Вот это да! Вот это здорово!»
Когда Гена дошел до эпизода с сокровищами, писатель резко вскочил и зашагал по кухне.
— Где шар? — встревожено спросил он.
— Какой шар?
— Белый матовый шар, — пояснил писатель, судорожно прикуривая сигарету. — Шар, который лежал сверху в ящике с жемчугом. Ты должен был его оставить себе. Где он? Ты, вероятно, взял его в руки, а потом? Что потом? Только не говори, что положил обратно. Не дай Бог…
— А что, ценная штука? — спросил Гена с показным равнодушием, удивленный реакцией спокойного обычно писателя, и желая его поддразнить.
— Это мой шар! — закричал писатель. — Мой, понятно?! Я, наверное, его у тебя тогда на пьянке оставил. И никак не мог вспомнить — где. Я поверить не мог, что я его навсегда потерял! Все чувствовал, что он где-то рядом. Где он? Попытайся вспомнить, ну пожалуйста.
Гене стало писателя жалко, до того жалко желал писатель обратно мифическую драгоценность. Чуть не плакал даже.
— Да пожалуйста, только не плачь, — Гена достал из рюкзака булыжник шара, оставшийся от Хоттабыча.
Писатель взял его в руки, и глаза его наполнились радостью и светом отражений камня. А сам жемчужно-матовый булыжник вдруг сделался мягким, будто живым, от взаимного трогательного чувства, увлажнившего глаза собеседников и изменившего им видения предметов.
— В чем прикол-то? — спросил Гена, смаргивая непонятную ему слезу умиления от встречи писателя с шаром.
— Сейчас объясню, — сказал писатель, — вот смотри, прямо в него. Видишь?
— Чего?
— Ничего не видишь?
— А что видеть?
— Внутрь смотри, вглубь. Видишь?
— В какую глубь? Он же не прозрачный!
— Да это туман просто. Смотри. Правда не видишь?
— Да чего видеть-то?! — расстроился Гена.
— Ладно, — сказал писатель, — попробую объяснить.
Он положил шар на тарелку с широкой голубой полосой, которая осталась, наверное, от позавчерашнего ужина, и начал объяснять — как всегда непонятно.
— Смотри, ты же знаешь, — начал он с фразы, которой начинал любой рассказ о чем-нибудь, чего Гена, как правило, не знал. — Любой язык можно записать как формулу, как уравнение. Скажем, существительное в русском языке изменяется по родам, числам, падежам. Эти возможности изменения можно заматематить в переменные с ограниченным числом значений. Плюс словообразование. Переменные суффиксов, приставок, корней, окончаний. Они составляют уравнение существительного. Так же — глагол, прилагательное и так далее. Сами по себе уравнения частей речи, то есть слов, являются переменными для уравнения предложения. Это суперуравнение и будет формулой языка. Если составить формулы всех языков, то из них математически можно вывести формулу праязыка, или постязыка, что одно и то же.
— Для чего?
— А ни для чего. Математика, она вообще ни для чего, у меня всегда в школе одни двойки по ней были, в силу ее непрактичности. Просто такой способ восприятия мира…
— А при чем тут камни?
— Ты в школе хорошо учился?
— Сам знаешь, что плохо.
— Любое уравнение можно изобразить в виде графика, в данном случае — очень сложного, многомерного, дискретного, то есть практически мы его построить не можем, даже вообразить мозгов не хватит, потому что нам все равно бы пришлось делать трехмерную проекцию. Да и уравнение составить мы не сможем. Но языки в виде графика существуют — в соприкасаниях миров. Образно выражаясь, это прозрачные каменные шары с квазимногомерным пространством внутри, где графики — в виде прожилок, меняющих форму и окраску в зависимости от угла зрения и пропорций наполненности светом и тьмой. Я даже думаю, что это и есть тот самый философский камень, о котором так долго говорили алхимики, когда большевиков еще не было. Сокровища были небесные, а ты знаешь, что все то, о чем мы думаем, но чего не существует реально на Земле, воплощается на небе. Значит, там должен был быть ящик камней языков. Поскольку я оставил свой шар у тебя. И, кстати, камень праязыка там тоже должен был быть. И ты его наверняка видел. Только взять не мог.
— Почему это не мог? — обиделся Гена. — Я мог взять оттуда все что угодно…
— Правильно, извини, — улыбнулся писатель. — Конечно, мог. Я просто неправильно выразился. Взять — мог. Только оставить — нет.
— Почему?
— Фантазии бы не хватило.
— У меня? — обиделся Гена.
— У меня, — сказал писатель. — Ну разве не чудо? — и кивнул на шар.
Гена посмотрел на тарелку с шаром. Шар как шар. Красивый, конечно. Но нисколько не волшебный. Бытовой даже какой-то. Он покосился на писателя и подумал, что с таким воображением, как у писателя, жить, наверное, очень интересно — и принимать ничего не надо, если, конечно, он ничего не принимал.