Непопулярность предпринимавшихся мер, особенно в идеологии, — Сталин превосходно отдавал себе в ней отчет. В этом Борис Подцероб был уверен.
«Вы знаете историю отставок Иосифа Виссарионовича?» — «Отставок?» — «Значит, нет. А ведь он пользовался ими с февраля 19-го года. Шесть было до 27-го года — они вас вряд ли заинтересуют. Седьмая, для всех совершенно неожиданная, — в 52-м, на пленуме, состоявшемся после XIX съезда.
Сталин тогда выступил, сказал, что стар, устал и физически не может совмещать три должности: Председателя Совета Министров СССР, руководить заседаниями Политбюро и в качестве Генерального секретаря вести заседания Секретариата ЦК. Вот от этой последней должности и просил его избавить».
«Только от этой?» — «Только. Все члены ЦК категорически восстали. Отказались его отпустить. Потом пошли слухи, что так Иосиф Виссарионович хотел проверить своих соратников — не зарились ли на эту должность Молотов и Микоян». — «Не зарились?» — «Против голосовали единогласно».
«А через год его не стало». — «Через год. Хотя по-настоящему жалоб на состояние здоровья не было… Никаких».
* * *
Восстание в Берлине. Сразу после ЕГО смерти. Газеты молчали. Почему? Потому что слишком долго и упорно твердили: возрожденная для новой жизни страна, освобожденный от гитлеровского ига благодарный народ. Но была огромная оккупационная армия: слухи не могли не доходить. Немцы не хотели коммунизма. И на Старой площади кое-кто считал, что коммунизм им не следовало навязывать. Мнения членов Политбюро разделились. Со временем станут известны и конкретные имена.
Праведные громко объясняли: вот она, истинная сущность фашистского народа. Неправедные почти молчали. Это было понятно: пройти через горнило такой войны, чтобы вернуться к собственному прошлому, да еще представленному вчерашним врагом. Меч в руках Воина-освободителя в Трептов-парке становился страшным символом: привычный автомат можно было сбросить с плеча, тень меча — древнего мистического оружия — ложилась на всю страну.
Через несколько лет Хрущев взорвется: «Никому не позволю уходить в молчаливую оппозицию! — Это относилось к художественной интеллигенции. — Не допущу!» Но как? Отстраненность от благ и поощрений становилась бунтом тем более опасным, что он оказывался неуловимым.
Как в войну «установка на лирику», появились идеологические послабления. О них можно было догадываться, пытаться ими воспользоваться. Или — догадываться и не принимать к сведению. Вряд ли имеет смысл отступать от действительности: последняя позиция была всеобщей.
«Установка на Чистякова», вернее — идея хоть в чем-то нарушить лакированную броню официоза не снималась с повестки дня. Первая книга о философских посылках «всеобщего учителя русских художников», по выражению Стасова, и практической их реализации в методе искусства вызвала острое столкновение с редакторами издательства Академии художеств СССР (именно они осуществляли самую жесткую политическую цензуру). Главный редактор Прасковья Аристова потребовала введения в текст нескольких цитат из Сталина. Любых. Иначе книга не выйдет! Ведущий редактор, в недавнем прошлом начальник Управления кадров Всесоюзного комитета по делам искусств Борис Вишняков усматривал куда более глубокую крамолу: «Не могу выразить словами, но убежден: вся эта теория не наша».
Чудо заключалось в том, что никакие цитаты так и не были вставлены, а мнение редактора не повлияло на выход книги. За ней последовала публикация эпистолярного наследия теоретика и педагога, обосновывавшего развитие национального искусства в направлении авангардного искусства Кандинского и Малевича. Переписка художников, их размышления позволяли понять гораздо больше, чем посвященные им труды искусствоведов.
Право думать в искусстве наглядно утверждала и единственная в своем роде выставка «Чистяков и его школа», развернутая ни много ни мало в залах Академии художеств СССР.
Формальная причина выставки — 35 лет со дня смерти художника-педагога. Предложение Академии художеств со стороны МОСХа и фактическая реализация, осуществленная четой Белютиных. Надо было не только отобрать необходимые работы, добиться согласия соответствующих музеев и частных владельцев, но и самим привезти их в Москву и нести за них ответственность. К этому прибавлялось составление экспозиции, каталога и самое трудное — размещение картин под бдительным оком академических наблюдателей.
Дело в том, что такая экспозиция возвращала в выставочный обиход целый ряд имен, давно запрещенных советскими идеологами. И прежде всего Врубеля. Тридцать врубелевских полотен после стольких лет анафемы и молчания!
Работа напоминала мышиную возню: никто впрямую не спорил, не приказывал. В течение дня экспозиция занимала свои места в анфиладе залов бывшего Музея Новой западной живописи. На следующее утро «отверженные» уже стояли в запасниках. Заведующая Отделом выставок Е. А. Звиногродская пожимала плечами: «Так приказано».
После двухнедельной борьбы, казалось, чудом удалось настоять на своем. Вмешательство невидимых сил перетянуло чашу весов, но не смогло заставить академию вовремя напечатать каталог (он вышел через полгода после закрытия выставки), разослать приглашения, афиш и рекламы вообще не было. Но главное — обсуждение выставки академический президиум решил провести до вернисажа — собравшиеся толпы художников (Москва всегда пользовалась беспроволочным телеграфом) оказались отрезанными от экспозиции столом президиума и рядами плотно расставленных стульев: сначала критика и осуждение, потом осмотр!
Выставка продлилась больше месяца. По свидетельству дежурных в залах, никто из именитых советских академиков ее не посетил.
И все это одновременно с возвращением Белютина к руководству творческими группами. Конечно, под камуфляжем. Разговор шел не о творческих мастерских — о «повышении квалификации художников для производственных целей». Теперь все сводилось к бдительности и грамотности бесчисленных инспекторов. Белютину посчастливилось: первые же проверяющие стали его учениками. Безмолвный договор был заключен.
Со временем «проверявшие» признаются: их обязанностью было обнаружение крамолы — нарушение принципов соцреализма. Утробная ненависть к этому уничтожавшему самую суть искусства феномену побуждала поступаться даже инстинктом самосохранения. Ощущение возможности обратиться к творчеству брало верх. Отсюда обтекаемые, ничего не говорящие фразы отчетов (непременно письменных и подписанных!). Лицемерие как единственный способ выжить. Тем более деятелю искусства.
NB
Н. С. Хрущев «Воспоминания».
«Эренбург пустил в ход слово „оттепель“. Он считал, что после смерти Сталина в жизни людей наступила „оттепель“ — такую характеристику того времени я встретил не совсем положительно. Безусловно, возникли послабления. Если выражаться полицейским языком, то мы ослабили контроль, свободнее стали высказываться люди. Но в нас боролись два чувства. С одной стороны, такие послабления отражали наше новое внутреннее состояние, мы к этому стремились. С другой стороны, среди нас имелись лица, которые вовсю не хотели „оттепели“ и упрекали: если бы Сталин был жив, он бы ничего такого не позволил. Весьма отчетливо звучали голоса против „оттепели“. Эренбург в своих произведениях очень метко умел подмечать тенденции дня, давать характеристику бегущего времени. Считаю, что пущенное им слово отражало действительность, хотя мы тогда и критиковали понятие „оттепель“.
Решаясь на приход „оттепели“ и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно и побаивались ее: как бы из-за нее не наступило „половодье“, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться. Подобное развитие событий возможно во всяком политическом деле. Поэтому мы вроде бы и сдерживали „оттепель“, мы боялись лишиться привычных возможностей управления страной, сдерживая рост настроений, неугодных с точки зрения руководства. Не то пошел бы такой вал, который бы все снес на своем пути. Опасались, что руководство не сумеет справиться со своими функциями и направлять процесс изменений по такому руслу, чтобы оно оставалось советским. Нам хотелось высвободить творческие силы людей, но так, чтобы новые творения способствовали укреплению социализма. Вроде того, что говорят в народе: и хочется, и колется, и мама не велит. Так оно и было».