Кстати о музыке: на прошлой неделе в доме знаменитого востоковеда состоялся турецкий концерт. «Что вы разумеете под турецким концертом?» — Я разумею концерт, устроенный одним-единственным турком, который играет на всех музыкальных инструментах своей родной страны. Сначала турок сыграл на гуслях, гусли эти — маленькая гитара с тремя струнами и огромным двухметровым грифом, род гармонической лопаты. Струны этого инструмента надобно не щипать, а царапать посредством пластинки из китового уса; ритурнели тянутся полтора часа, а мелодия звучит не больше пяти минут. Поначалу думаешь, что перед тобой гитарист или, если угодно, гуслярист; ничуть не бывало, это певец, но певец очень нерасторопный. Когда он открывает рот, это означает, что музыка уже закончилась. Мелодия соответствует по длине самому инструменту, а ритурнель — его грифу. Покончив с гуслями, турок взялся за большую скрипку из светлого дерева, такую тяжелую, что ему пришлось положить ее себе на колени, и вновь завел свои трели-ритурнели. Из огромного инструмента он извлекал тоненькие турецкие звуки; он играл не на скрипке, а со скрипкой. Все кругом хохотали, некоторые дамы от смеха едва не лишились чувств. Наш турок пел тихим голосом; турки не понимают, что без крика нету пения; что взять с этих варваров!
26 апреля 1841 г.
Навуходоносоры в ярости
Надо полагать, всю последнюю неделю Навуходоносоры очень сильно гневались на нас; речь, как вы понимаете, идет о плохоньких Навуходоносорах. Хорошие Навуходоносоры только посмеялись над нашими шутками, зато другие разозлились, и было отчего; мы обвинили их в безумной гордыне да вдобавок доказали, что они не имеют на нее никакого права! это уж слишком. Гнев Навуходоносоров искренний, но неуклюжий, и все кругом очень забавляются их яростью, видя в ней не что иное, как признание вины.
— Отчего же господин де *** сердится? Эта критика его не касается. — К несчастью, касается. — Разве он принадлежит не к старинному роду ***? — Ничуть не бывало. Фамилия его образована от названия поместья, но рожден он просто господином С… — Вот оно что. А господин де Икс…? — А это другое дело, он даже сердиться не имеет права. — Отчего же? — Оттого что его даже плохоньким Навуходоносором не назовешь. — Но я думал… — А я вас уверяю, что он тут вообще ни при чем; он не хороший и не плохой, он не Наву, не ходо и не носор, а весь его гнев продиктован просто-напросто смехотворным тщеславием.
О, за последнюю неделю мы узнали благодаря Навуходоносорам массу в высшей степени забавных вещей; дело в том, что нередко мы лишь назавтра понимаем смысл того, что сказали вчера. Мы так сильно боимся намеков, что, дабы их избежать, пускаемся в околичности и невольно грешим намеками еще более опасными. Того, что мы страшимся сказать, мы не говорим; но мы говорим нечто другое и, как выясняется, сами того не ведая, говорим колкости. Мы так тщательно маскируем похождения одного, что невзначай описываем похождения другого. Критики и романисты — пропащие люди; какой бы смешной изъян они ни описывали, у них непременно получается портрет; какой бы роман ни сочиняли, у них непременно выходит пересказ истинного происшествия. И на что им сдалась эта правдивость? Другое дело букеты Дора или Флориановых пастушков — ни те ни другие решительно никого не возмущали. Неужели и мы обязаны писать так же? Нет, мы обязаны лишь заниматься своим ремеслом добросовестно, какими бы неприятностями и опасностями это ни грозило. Наше дело — изображать смешные черты окружающих, ваши, да и наши тоже — ведь мы и над собой нередко смеемся от души. Наш долг — описывать нравы нашего века. Если мы выводим в наших фельетонах вас, сударь, и вас, сударыня, виноваты в этом вы сами. Зачем ваша жизнь — самая настоящая картина нравов? […]
17 мая 1841 г.
Летние планы. — Скачки в Шантийи. — Проект правительственной реформы
[…] Вдоволь наговорившись о планах на лето, парижане принимаются обсуждать Французскую академию и великое событие, назначенное на 3 июня[537]. И все спрашивают друг у друга: «У вас есть билеты? Как раздобыть билеты?» И все делятся друг с другом теми хитростями, на какие они собираются пойти, чтобы обзавестись билетами на это достопамятное заседание.
— Мне пришла в голову мысль, — говорит один. — Это не сулит ничего хорошего. — Отчего же? — Оттого что такая же мысль, возможно, пришла в голову и всем вокруг. — Какая наглость; я имею основания думать, что мои мысли достаточно оригинальны и приходят в голову отнюдь не всем вокруг. — Охотно верю. Ну так скажите же, что это за мысль. — Написать самому Виктору Гюго. — Ну вот, я так и знал, что ваша мысль дурна! Насколько мне известно, вы шестьдесят седьмой человек, которого посетила эта счастливая мысль!.. — Вы меня удивляете; ведь это очень дерзкий поступок. — В высшей степени дерзкий, но, как видите, нашлось шестьдесят семь человек, которые оказались куда более дерзкими, чем вы, и написали поэту раньше вас; впрочем, мысль-то все равно негодная. Тот, кого принимают в Академию, не имеет ни малейшей возможности раздавать билеты незнакомым людям. Испокон веков билеты, которыми он располагает, достаются его родным, друзьям и благодетелям, тем, кто покровительствует ему, если таковые имелись, и тем, кому покровительствует он, если таковые имеются; его соавторам, если сам он писатель не первого ряда; его сеидам, если он вождь секты; его сторонникам, если он государственный деятель. Не говоря уже о многочисленных женщинах любимых, любезных и любящих (академики нуждаются и в тех, и в других, и в третьих): о тех, кого принимаемый в Академию уже не любит, и о той, кого он любит в настоящий момент, а также о той, которую он, по всей вероятности, полюбит в скором времени… Сами видите, какая толпа страстных поклонников и законных претендентов, а у принимаемого в Академию на все про все два десятка билетов, не больше! Виктор Гюго уже раздал все, что ему причиталось, членам своей семьи; возможно, у него не осталось уже ни единого билета даже для самых преданных друзей.
— Вы правы, не стану ему писать… Мне пришла в голову другая мысль… Что если я напишу господину де Сальванди[538]?
— Эта мысль ничем не лучше предыдущей. Неужели вы не понимаете, что в этом случае вас ждут те же самые затруднения? Все, что я вам сказал о принимаемом в Академию, относится и к тому, кто его принимает. Ему тоже предстоит произнести речь; у него тоже есть родственники, которые жаждут его послушать; у него тоже есть друзья, приятели, любимые женщины, льстецы и приживалы, которые жаждут ему рукоплескать. Написать господину де Сальванди! человеку, который целых два года был министром и на этом посту не обделил своими милостями ни одного из своих друзей, включая самых скромных и самых старинных… Бьюсь об заклад, у него билетов уже нет; он без труда заполнил бы всю залу теми бесчисленными счастливцами, кому покровительствует.
— Но к кому же мне обратиться?
— К первому встречному академику или, вернее сказать, к первому встречному институтнику[539], хотя бы к вашему галантному обожателю господину ***. — Да разве он член Института? — Разумеется. — Никогда бы не подумала; по виду этого не скажешь; да чем же он заслужил эту честь? — Не знаю; спросите у него, возможно, он знает. — И вы полагаете, что у него есть билеты? — Каждый член Института имеет право на три билета. Все знаменитые ученые и художники, скорее всего, уже распределили свои. Обратитесь же к академику, который с виду не похож на академика. Возможно, никому еще не пришло в голову попросить билет на торжественное заседание у него. — Куда там! как бы безвестен ни был художник или ученый, всегда найдется кто-то, кто считает его знаменитым, а значит… — Кто-то один, конечно, найдется, но двое или трое — это уже сомнительно, между тем имею честь напомнить вам, сударыня, что всякий академик располагает тремя билетами. Последуйте же моему совету, ничего другого вам не остается.