Партия завистливых пролетариев;
Представительница первой — газета «Журналь де Деба»;
Предшественница второй — газета «Насьональ»;
Первая ненавидит будущее и его посулы;
Вторая ненавидит прошлое и его воспоминания;
Первая хочет задушить то, что должно родиться;
Вторая хочет уничтожить то, что уже родилось.
И та и другая — два жука-точильщика, которые вгрызаются в разных направлениях, но с равной страстью, в национальный дуб, в дерево свободы:
Одна сбрасывает с дерева плоды;
Другая рвет его корни.
В том, что касается принципов и идей, и та и другая — ненасытные людоеды. Вкус и диета у них, конечно, разные, но аппетит равно могучий.
Более старая питается младенцами из колыбели;
Более молодая предпочитает почтенных старцев;
Более робкая орудует позолоченным гасильником;
Более свирепая потрясает заржавевшим от крови топором;
Одна избрала себе девизом: Все сберечь и ничего не делать!
Вторая знает только один припев: Ничего не беречь и все переделать!
И вдруг свершается какое-то жуткое чудо: два людоеда-соперника, одинаково глядя на вещи и одинаково сияя от восторга, намереваются сообща наброситься на добычу! Два врага вступают в союз, две противоречащие точки зрения примиряются, два насилия смягчаются и растворяются одно в другом, две крайности сближаются. А вы, те, кто по старой привычке их разделяете, вы, кто пытаетесь сделать выбор между ними, вы не можете постигнуть истинного смысла их странного союза, вы не можете вычислить истинную цену их сомнительного торга. А между тем это яснее ясного: если восторжествует партия старых пустомель, это положит конец развитию умственному. Окружив Париж новыми бастилиями, старые пустомели станут распоряжаться там по-хозяйски, а значит, изгонят оттуда все новые идеи, все благородные чувства, все плодоносящие иллюзии, все животворные химеры; верх возьмут беотийцы[520]; наступит эра умственного уравнительства. Тогда прощай свобода печати, прощай свобода парламентского красноречия, прощайте надежды на славное будущее.
Второй исход положит конец цивилизации, да и всему человечеству. Если восторжествуют пустомели молодые, верх возьмет безжалостная чернь; наступит эра кровавых расправ. Тогда прощай свобода писать и мечтать, смеяться и говорить, прощай свобода жить. Прощайте все прекрасные воспоминания. Прощайте все великие замыслы! Прощай, честь, прощай, слава, прощай, Франция!
Неважно, какая именно из двух партий одержит победу: для нас исход в обоих случаях будет равно печален; орудие тирании в их руках окажется равно гибельным. Ров, которым вы намереваетесь окружить Париж, есть не что иное, как пропасть, куда одни сбросят мысли человеческие, а другие — и мысли, и те головы, в которых они зреют. Вот и вся разница…
И это еще не все: дикий проект кажется нам преступлением не только против человечества, против свободы, против нации, он кажется нам еще и преступлением против конституционной власти.
Неужели вы полагаете, что королю доставляет большое удовольствие править в согласии с конституцией и что он продолжит уважать конституцию, живя в столице, превращенной в крепость?.. Какие бы благие намерения он ни питал, поступить так он не сможет. Поставьте себя на его место… впрочем, вы, возможно, именно этого и хотите… и вы сами согласитесь, что на его месте вы бы так поступить не смогли. Возможность употребить власть — искушение, перед которым не может устоять ни ангел, ни святой, ни коронованный филантроп! Следствия всемогущества неисчислимы! Власти другого можно сопротивляться, но невозможно противиться власти, какой обладаешь ты сам. Не только всякий король, но всякий мужчина и всякая женщина зависят, если позволено так выразиться, от собственного могущества и не способны предвидеть, куда оно их заведет. Кто запретит королю мечтать о покорности подданных? но с той минуты, как подобная мечта посетила его ум, он уже не может не отдавать приказаний; самый конституционный монарх, постоянно вдыхая запах пороха, непрерывно наблюдая орудия тирании, наводящие на мысль об отмщении и безнаказанности, нечувствительно и невольно деконституционализируется[521]. Вдобавок, скажем откровенно, мы не верим, что в мире найдется король, который покоряется конституции по доброй воле. Король Луи-Филипп прилагает огромные усилия к тому, чтобы оставаться конституционным или, по крайней мере, казаться таковым; Карл X этого никогда не умел и нашел в себе смелость от конституционной власти отказаться. Людовик XVIII, пожалуй, исполнял эту роль с наибольшим смирением, и это понятно: он был калека. Кто передвигается только в портшезе, тот уже одним этим подготовлен править в согласии с Хартией.
Но неужели вы не понимаете, что значит быть конституционным монархом, неужели вы не чувствуете, сколько терпения, отваги, самоотверженности, патриотизма необходимо, чтобы взять на себя эту роль? Прирожденному государю парламентское правление сулит одни лишь муки, труды и докуку; вечно притворяться и всего бояться, обо всем торговаться и все подсчитывать… вот его жизнь! Это не что иное, как узаконенное лицемерие. Абсолютный монарх, по крайней мере, честен; он желает чего-то и прямо говорит: «Я этого желаю!» Другое дело правление парламентское; здесь нет ничего, кроме хитростей, уловок и обманов; здесь люди желают чего-то, но никогда не говорят: «Мы этого желаем». Говорят они иначе: «Мы предлагаем…», а затем употребляют все силу своего характера для того, чтобы внушить свои желания другим. Только ценою проглоченных оскорблений и унизительных уступок, постыдных компромиссов и недостойных расчетов короли и министры сохраняют ту рваную, штопаную и латаную, отсыревшую от влаги и выгоревшую на солнце, изъеденную крысами и червями, ничего не весящую и ничего не стоящую вещицу, которую по старинке именуют властью!
Отдадим справедливость нашим противникам: среди них не найдется ни одного, кто захотел бы по доброй воле заняться безрадостным ремеслом конституционного монарха. Что же до нас, мы понимаем тех людей, которые соглашаются на самые неблагодарные занятия, с гордостью избирают ремесло самое тяжелое и становятся земледельцами, которые копают и мотыжат землю, борются с градом, наводнениями и пожарами, ставят все свое существование, весь свой годовой рацион в зависимость от капризов погоды и ярости ветров; но мы не понимаем тех, которые без отвращения вступают в борьбу со всеми дурными страстями и всеми завистливыми посредственностями, тех, которые ставят славу своего имени и судьбу своего царствования в зависимость от нечистой совести одних и безудержной глупости других.
Мы понимаем тех, кто отправляется в пустыни Нового света проповедовать религию и даровать цивилизацию дикарям любого цвета, красным или зеленым, желтым или синим. В этой опасной экспедиции поддержкой им служит вера; если им удается быть убедительными, благодарная публика превозносит их до небес, если красноречие их не имеет успеха, та же публика поджаривает их и съедает, но им, по крайней мере, не грозит опасность стать жертвой клеветы и подвергнуться тем страшным мукам, какие обречен сносить несчастный конституционный монарх, не имеющий ни славы, ни признания, ни награды, вечно страдающий, но никогда не признаваемый мучеником.
Скажем еще раз, мы не понимаем тех, кто охотно соглашается на подобную участь, и полагаем, что всякий разумный человек должен стремиться при первом удобном случае ее переменить. Всякий человек, у которого по жилам струится кровь, желает абсолютной власти; всякий человек, знающий, что такое собственное достоинство, желает абсолютной власти; всякий человек, могущий похвастать острым умом, желает абсолютной власти; нормальное состояние любого короля есть обладание абсолютной властью. Конституционный порядок — изобретение превосходное, оно сулит людям защиту, оно исполнено предупредительности и предусмотрительности, но оно противно природе; это великолепное устройство, которое надо поддерживать, совершенствовать, освящать, но в то же самое время и держать под строгим надзором по причине его искусственности; конституционный порядок — подавляемая сила, которая постоянно готова взорваться, точно газ, прорвать плотину, точно вода; было бы весьма неосторожно создавать газу или воде слишком удобные условия для того, чтобы вырваться на свободу.