— Вот так, усни… Я не буду больше тебя мучить.
Она перестала плакать, молча уткнулась лицом в его плечо, прижалась к нему всем телом. Он надеялся, что теперь она уснет, но сам лежал с широко раскрытыми глазами и, продолжая размышлять, глядел в необъятные небеса, испещренные звездами.
Ему был виден край неба, освещенный отблесками столицы, и Матье вновь вспомнился жгучий парижский вечер, перевернувший все его чувства и представления. Сейчас Бошен уже ушел от Норины и как ни в чем не бывало вернулся на супружеское ложе. Почему же, рассказывая обо всех событиях дня, он не посмел рассказать Марианне о похождениях ее кузена? Потому что сейчас он еще отчетливее понял всю грязь, весь позор этого приключения. Потом он с отвращением вспомнил о собственной мерзости, о том, что сам чуть было не совершил гнусный поступок, вознамерившись провести ночь у Серафины. Сейчас он как раз находился бы там. Эта мысль, пришедшая ему на ум дома, в постели, когда любимая жена спала на его плече, показалась ему невыносимой, преисполнила его угрызениями совести. Это неистовое, хоть и мимолетное, желание, налетевшее на него как недуг, осквернило его плоть, помутило сознание. Да, понадобился, видно, сильный яд, раз он перестал узнавать самого себя, раз проснулись в нем чувства и желания, никогда его не посещавшие. Он дивился тем словам, которые только что говорил жене, ибо еще вчера одна мысль о подобном разговоре привела бы его в отчаяние, лишила бы дара речи.
Марианне не спалось, а ведь обычно она сразу же доверчиво засыпала, ощущая близость мужа. Закрыв глаза, она лежала неподвижно, но Матье чувствовал, как сильно он ее обидел и как она мучится, вообразив, будто он недостаточно ее любит. Мысль о богатстве была уже далеко, он делал над собой усилие, чтобы восстановить в памяти рассуждения Бошена или Моранжа, ему уже все труднее было понять их тщеславное стремление подняться ступенькой выше, разбогатеть ради единственного отпрыска и при этом жить в непрестанном страхе перед угрозой раздела имущества. Однако теории, услышанные у Сегенов, все еще смущали его, потому что отрицать факты было трудно: он и сам видел, что чем выше интеллект человека, тем менее он плодовит, и что большие семьи произрастают обычно на навозе нищеты. Но ведь это всего-навсего социальное явление, следствие существующего общественного строя, и только. Нищета — результат людской несправедливости, а отнюдь не скудости земли, которая будет в состоянии прокормить человечество, как бы оно ни возросло, при условии, что решится вопрос о необходимом труде, при условии, что труд будет распределен между всеми людьми в интересах их здоровья и счастья. И если верно, что десять тысяч счастливых предпочтительнее ста тысяч несчастных, почему бы этим ста тысячам несчастных, которые, по словам Сегенов, являются ненужным балластом, не объединить свои усилия, не расширить свои жизненные возможности и не стать такими же счастливыми, как те десять тысяч привилегированных, которые эгоистически стремятся обеспечить свое процветание, кастрируя природу? И когда Матье открылась истина, что именно плодородие создает цивилизацию, что только избыток людей, само кишение обездоленных, требующих положенную им частицу счастья, является двигателем прогресса и приведет в конечном счете к правде и справедливости, — эта мысль принесла с собой облегчение, живительное веяние грядущего. Дабы свершилась эволюция, надо добиваться именно избыточной рождаемости, надо, чтобы человечество заселило всю землю, умиротворило ее, извлекло из нее все здоровые жизненные силы, которыми она перенасыщена. Только плодовитость творит цивилизацию, а она, в свою очередь, направляет плодовитость; и потому можно предположить, что наступит время, когда на полностью заселенной нашей планете человечество сольется в единую семью и воцарится окончательное равновесие. Но до тех пор, тысячи и тысячи лет, будет благим и справедливым беречь каждое могущее произрасти зерно, предать его земле как сеятель, ибо любой урожай, в том числе и урожай людей, всегда может быть еще обильней и каждый родившийся человек укрепляет надежду и увеличивает мощь человечества.
Этой теплой весенней ночью в открытое окно вливались немолчные шорохи, извечный трепет плодородия. Матье настороженно ловил эти вздохи земли, они доходили до него вместе с дыханием Марианны, которая все еще не засыпала, но лежала неподвижно, и лишь легкое ее дыхание, щекотавшее ему шею, было единственным признаком жизни. Все прорастало, все бурно шло в рост и распускалось в эту пору любви. Казалось, сами бескрайние небеса, мерцающие звезды диктуют земле всеобщий закон оплодотворения, излучают притягательную силу, правящую мирами. От просторов земли, почившей в темноте, как женщина в объятиях супруга, исходила истома, словно земля наслаждалась тем усилием, что предшествует плодоношению: воды тихо и счастливо журчали, насыщенные миллиардами икринок, из лесов неслось мощное живое дыхание зверей в охоте, переполненных соком деревьев, полей, где глубоко под землей набухали семена. Неистощимая природа мощным своим возрождением с лихвой возмещала всю убыль от погибших, высохших или загнивших семян. Никогда еще Матье не ощущал яснее, чем сейчас, что в животном, в растительном мире жизнь борется со смертью, проявляя неистовую, неутомимую энергию, и только человек, только он один хочет смерти ради смерти. В этой сельской местности, в разгар мая, все и вся, и живые существа, и растения изнемогали от желания слиться в теплом, плодоносном объятии, и лишь те двое влюбленных добровольно отказывались от весеннего буйства плоти, они обнимались сейчас там, под ивами, на берегу Иезы, двое беспечных, очаровательных убийц, изощрявшихся в не знающей зачатья страсти, воспетой поэтами.
Все рассуждения и доводы разом вымело из головы Матье, он уже не ощущал ничего, кроме желания, неуемного вечного желания, сотворившего миры и продолжающего неустанно творить их вновь, дабы в срок совершалось зачатие и рождение. Душа мира воплощена в желании, в нем сила, движущая материей, превращающая атомы в разум и непобедимую мощь. Матье уже не рассуждал больше о природе желания: оно владело им, подхватывало его, как неотвратимый закон, множащий и увековечивающий жизнь. Достаточно было легкого дыхания Марианны, щекотавшего ему шею, чтобы пламя зажглось в его крови. А она лежала, словно неживая, холодная, без сна, с закрытыми глазами. Однако от нее, от атласной наготы ее рук и груди, от аромата тонкой кожи и тяжелых волос исходило победоносное желание. Материнство не изуродовало Марианну, напротив, оно развило ее тело, придало упругость и гибкость членам, наделило той разящей красотой матери, что сводит на нет двусмысленную прелесть девственницы.
Матье страстно прижал к себе Марианну.
— Ах, дорогая моя, и я еще смел сомневаться… Нет, нам обоим не уснуть, пока ты не простишь меня.
Она ласково засмеялась, уже утешившись, отдаваясь нахлынувшей нежности, всепожирающее пламя которой поднималось в них обоих.
— О, я вовсе и не сомневалась, я отлично знала, что ты вернешься ко мне.
Они слились в долгом любовном поцелуе, не в силах противиться далее призыву плодоносной весенней ночи, вливавшейся в открытое окно вместе с мерцанием звезд, вместе с томностью вод, лесов и полей. Соки земли бродили, зачиная в темноте мириады жизней, исходя пьянящим ароматом плодородия. Это изобилие жизнетворного семени, не зная преград, разливалось по миру, этот любовный трепет миллиардов существ, охваченных неодолимой жаждой совокупления и зачатия, продлевал жизнь, дающую начало жизни. Казалось, все силы природы объединились, чтобы способствовать появлению на свет еще одного существа.
Но Марианна жестом остановила Матье, приподнялась, прислушиваясь к звукам, доносившимся из детской.
— Послушай-ка!
Оба слушали, пригнувшись, удерживая дыхание.
— Тебе показалось, что они проснулись?
— Да, по-моему, ворочаются.
Но из детской не доносилось никаких иных звуков, кроме невинного мирного дыхания детей, и Марианна, рассмеявшись, сказала нежно, но слегка насмешливо: