— Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
Толпа испуганно остановилась. Кое-кто в страхе убежал. Женщины кричали, унося детей. Лишь самые яростные преследователи не прекращали погони. Люк, не останавливаясь, продолжал свой скорбный путь, он только посмотрел на раненую руку. Он вынул платок, вытер ухо, а затем обвязал окровавленную ладонь. Но шаги его замедлились, бегущие стали нагонять Люка, и он почувствовал на своем затылке горячее дыхание преследовавшей его своры; тогда он вторично обернулся. В первом ряду неистово бежал все тот же маленький, худой рабочий с рыжими волосами и мутными, выпученными глазами. Кажется, это был кузнец с «Бездны». Настигнув наконец человека, за которым он гнался с самого начала улицы, кузнец с непонятной, неизвестно откуда взявшейся ненавистью плюнул Люку в лицо.
— Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
Люк, уже достигший конца улицы Бриа, пошатнулся под тяжестью этого гнусного оскорбления. Он страшно побледнел и невольным движением, грозным и мстительным, занес над рабочим кулак. Он одним ударом уничтожил бы этого человека, казавшегося карликом рядом с ним. Но Люк, могучий и прекрасный, успел опомниться. Он отвел занесенную руку. Только две крупные слезы скатились по его щекам: то были слезы бесконечного страдания, которые он до тех пор удерживал; он больше не мог скрывать их: так невыносимо горька была та чаша, которую он был вынужден испить до дна. Он оплакивал это безграничное неведение и непонимание, этот близкий ему несчастный, народ, который сам отказывался от своего спасения. Послышался оскорбительный смех. Окровавленного Люка оставили в покое. Одиноко возвратился он к себе.
Вечером Люк, желая остаться один, заперся в своем флигеле, стоявшем в конце маленького парка у дороги в Комбетт. Выигранный процесс не внушал ему иллюзий. Нападение толпы, отвратительные издевательства, жертвой которых он стал, недвусмысленно говорили о том, какая жестокая война ему предстоит теперь, когда против него поднялся весь город. То были последние судороги умирающего общества, которое не хотело умирать. Оно яростно сопротивлялось, оно отбивалось, пытаясь остановить поступательное движение человечества. Те, кто находился у власти, видели спасение в безжалостных репрессиях; другие, настроенные на сентиментальный лад, взывали к прошлому, к поэзии прошлого, ко всему тому, что человеку горько утратить навсегда; наконец, третьи в отчаянии примыкали к революционерам, спеша покончить со всем сразу. Сегодня весь Боклер — этот мир в миниатюре — преследовал Люка. Несмотря на мучительную горечь, терзавшую сердце Люка, он не терял мужественной готовности к борьбе; но смертельная печаль, великое, ото всех скрываемое горе все же переполняли его душу. В те редкие часы, когда Люк ощущал упадок энергии, он запирался у себя дома и в одиночестве пил до дна чашу страдания; после этого он вновь появлялся перед людьми здоровым и полным сил. Так и в этот вечер он наглухо закрыл окна и двери своей комнаты и отдал строжайший приказ — не впускать к нему никого.
Около одиннадцати часов ему почудились на дороге легкие шаги. Затем раздался тихий, как вздох, призыв; Люк вздрогнул. Он быстро раскрыл окно, посмотрел сквозь ставень и увидел тоненькую фигурку. Послышался нежный голос:
— Это я, господин Люк; мне нужно немедленно поговорить с вами.
То была Жозина. Не рассуждая, Люк спустился вниз и открыл маленькую дверь, выходившую на дорогу. Он взял Жозину за руку, поднялся с ней по лестнице наверх и ввел ее в свою наглухо закрытую комнату, где спокойным светом горела лампа. Но когда Люк увидел разорванную одежду Жозины и разглядел следы ушибов на ее лице, его охватило страшное беспокойство.
— Господи! Жозина, что с вами? Что случилось?
Жозина плакала; ее растрепанные волосы упали на нежную белую шею, видневшуюся сквозь разорванный ворот платья.
— Ах, господин Люк, я решилась рассказать вам… Не потому, что он опять побил меня сегодня, вернувшись домой, а потому, что он угрожал… Надо, чтобы вы сегодня же узнали об этом.
И Жозина все рассказала Люку: оказывается, Рагю, узнав о том, что произошло на. улице Бриа, обо всех оскорблениях, нанесенных Люку, отправился в кабачок Каффьо, уведя с собою Буррона и нескольких других товарищей. Он только недавно вернулся домой совершенно пьяным и кричал, что сыт по горло этим сладеньким крешрийским сиропом, что больше не останется ни одного дня в этом бараке, где можно подохнуть со скуки, где нельзя даже выпить лишнего глотка. Затем, отведя душу, он грубо приказал Жозине немедленно укладывать вещи и объявил, что завтра же утром возвращается на «Бездну»: там принимали всех рабочих, уходивших из Крешри. А когда Жозина попросила его немного повременить, Рагю прибил ее и выбросил за дверь.
— Дело не во мне, господин Люк. Но, боже мой, ведь это вас, вас оскорбляют, вам хотят причинить зло!.. Рагю уйдет завтра утром, его ничто не удержит, и наверняка уведет с собой Буррона и еще пятерых или шестерых приятелей, он не сказал, кого именно. Что делать, мне придется уйти с ним; и мне все это так тяжело, что я поняла: необходимо сейчас же рассказать вам об этом; ведь я вас, может быть, никогда больше не увижу.
Люк, не отрываясь, смотрел на Жозину; новая волна горечи залила его сердце. Неужели несчастье еще больше, чем он думал? Вот и рабочие теперь его покидают, возвращаются к своей прежней жестокой, беспросветной нужде, тоскуя о том аде, из которого он с таким трудом старался их вывести! За четыре года он не добился ни их понимания, ни их привязанности. И хуже всего то, что Жозина несчастлива, что она вновь приходит к нему, как в тот первый день, оскорбленная, побитая, выброшенная на улицу. Значит, ничего еще не достигнуто, все еще впереди: ведь Жозина — это сам страдающий народ, ведь он, Люк, решился действовать лишь в тот вечер, когда встретил ее, скорбную, всеми покинутую жертву рабского, отверженного труда. Как была она забита, унижена, как близка к гибели — и в то же время как прекрасна, как нежна, как свята! Пока женщина будет страдать, мир не будет спасен.
— О Жозина, Жозина, как вы меня огорчаете и как мне вас жаль! — прошептал он с бесконечной нежностью и тоже заплакал, не в силах видеть ее слез.
Но слезы Люка еще больше усилили страдания Жозины. Как! Неужели это он так горько плачет, неужели это он изнемогает под тяжестью горя, он, который был для нее богом, перед которым она преклонялась, как перед неким высшим существом, за ту помощь, которую он ей оказал, за ту радость, которой наполнил ее жизнь? Мысль о только что перенесенных Люком оскорблениях, об этом крестном пути по улице Бриа удваивала обожание Жозины, приближала ее к Люку: ей хотелось перевязать его раны, отдаться ему всем своим существом, если бы этот дар мог хоть на минуту утешить его. Что предпринять, как облегчить его страдания? Что сделать, чтобы стереть с его лица нанесенное оскорбление и дать ему почувствовать, что его уважают, что им восхищаются, что перед ним благоговеют? Она наклонилась к Люку, руки ее раскрывались ему навстречу, лицо сияло любовью.
— О господин Люк, мне так больно видеть вас несчастным! Мне бы так хотелось хоть немного успокоить ваши муки!
Они сидели совсем рядом; каждый из них чувствовал на своем лице теплое дыхание другого. Взаимное сострадание воспламеняло их нежностью, но они не умели проявить ее. Как она страдала! Как он страдал! И он думал только о ней, так же как она думала только о нем, — с бесконечной жалостью, с бесконечной жаждой милосердия и счастья.
— Меня нечего жалеть, но вот ваше страдание, Жозина, — это преступление, и я хочу спасти вас.
— Нет, нет, господин Люк, я в счет не иду, а вот вы не должны страдать, оттого что вы для всех нас как отец родной.
Жозина склонилась к Люку, он страстно обнял ее. Это было неизбежно: два пламени соединились, слились, чтобы стать одним очагом добра и силы. И судьба свершилась: они отдались друг другу, охваченные одной и той же жаждой творить жизнь и счастье. Все прошлое толкало их к этому; они внезапно поняли, что в глубине сердца давно уже любят друг друга: любовь родилась в них в вечер их первой встречи и с тех пор все росла и росла. И теперь было только два существа, слившихся наконец в долгожданном поцелуе, вступавших в расцвет своей жизни. В их душах не было места никаким угрызениям совести, они любили друг друга так же, как жили: во имя здоровья, силы и плодородия.