В Бомоне суд заседал в новом зале с высокими окнами, залитом светом и сверкающем позолотой. Розанский суд присяжных, помещавшийся в старом феодальном замке, занимал небольшой длинный и низкий зал; стены были обшиты дубовыми панелями, сквозь узкие и глубокие оконные проемы еле проникал дневной свет. Ни дать ни взять — древнее судилище инквизиции. Несколько дам, допущенных на заседание, явились в темных туалетах. Почти все скамьи были заняты свидетелями, и без того узкое пространство, отведенное для публики, пришлось частично заставить стульями. С семи часов утра люди сидели в тесноте, в мрачном зале; взбудораженные, с горящими глазами, они переговаривались вполголоса, не выдавая ни одним движением своей тревоги. Казалось, все глубоко затаили обуревавшие их страсти; готовилась какая-то тайная расправа, вдали от дневного света и, по возможности, без шума.
Как только Марк сел на скамью рядом с Давидом, вошедшим с другими свидетелями, им овладело гнетущее чувство тревоги, ему не хватало воздуха, казалось, стены готовы были обрушиться и задавить их. Он видел, что все взоры обратились к ним, особое любопытство толпы возбуждал Давид. Вошел Дельбо, бледный, но с решительным видом, его провожали злыми, сверлящими взглядами, стараясь распознать, как подействовала на него гнусная газетная статья. Но, словно закованный в броню презрения и мужества, адвокат не сразу сел на свое место, а долго стоял, выпрямившись, сознавая свою силу и спокойно улыбаясь. Марк пристально разглядывал присяжных: каковы же люди, которым поручено великое дело восстановления истины? Он увидел незначительные физиономии мелких торговцев, мелких буржуа: аптекаря, ветеринара, двух отставных капитанов. И все эти лица выражали унылое беспокойство, желание во что бы то ни стало скрыть свою растерянность. Можно было догадаться, сколько они испытали неприятностей с тех пор, как их имена попали в список присяжных. У одних были бескровные бритые лица, как у служек, раздающих святую воду, или церковных сторожей, лицемерно скромный вид святош, другие, тучные, багровые, по-видимому, уже пропустили для храбрости удвоенную порцию. Чувствовалось, что за ними стоит весь старый город, клерикальный, военный, с его монастырями и казармами, и жутко становилось при мысли, что великое дело защиты справедливости поручено людям, чье сознание и совесть подавлены, изуродованы средой.
Вдруг словно вздох пронесся по залу, и Марк испытал самое острое в своей жизни волнение. Он еще не встречался с Симоном после его возвращения, но внезапно увидел его, — Симон стоял у скамьи подсудимых, позади Дельбо. Страшно было смотреть на этого маленького, тощего, сгорбленного человечка с изможденным лицом и редкими седыми волосами. Неужели этот умирающий, этот жалкий обломок человека — его старый товарищ, прежде такой живой, остроумный! Симон никогда не отличался внешними данными, голос у него был тихий, движения скупые, но в душе его — неугасимый очаг юности и веры. Неужели это несчастное, разбитое, затравленное существо, вернувшееся с каторги, — Симон! Одни глаза остались прежние: в его пламенном взоре читались твердая воля и несгибаемое мужество, отражение возвышенной идеи, мечты, которой он всегда жил. Вот в чем тайна его безмерной выносливости и одержанной им победы. Все взгляды обратились к нему, однако он ничего не замечал; отрешенный в эту минуту от внешнего мира, он с отсутствующим видом смотрел на толпу. Но, заметив брата, он с бесконечной нежностью улыбнулся ему, и Марк, сидевший рядом с Давидом, почувствовал, как тот задрожал всем телом.
В четверть девятого судебный пристав провозгласил: «Суд идет!» Все встали, потом снова уселись. Вспоминая, как ревела и вопила разнузданная толпа на бомонском процессе, Марк удивлялся тишине, господствовавшей в зале; однако в этом гнетущем безмолвии он почувствовал смутную жажду крови, которую каждый пока еще таил в глубине души. Лишь при виде жертвы толпа глухо заворчала, но пока судьи рассаживались по местам, снова воцарилось мрачное, выжидательное молчание. Марк взглянул на председателя: полная противоположность председателю бомонского суда, жизнерадостному нахалу Граньону, Гибаро берет безупречной вежливостью, вкрадчивыми манерами, речь его пересыпана язвительными намеками. От него так и несет ризницей, роста он небольшого, улыбается с приятностью, но взгляд серых глаз холодный и острый, как сталь. Не похож и государственный прокурор Пакар на прежнего прокурора, блестящего Рауля де ла Биссоньера, — высокий, очень худой, сухой, желтый, сморщенный; его словно сжигает желание поскорей добиться успеха, чтобы зачеркнуть свое темное прошлое. По обе стороны от Гибаро двое невзрачных заседателей уселись с безразличным видом, как бесполезные люди, не несущие никакой ответственности. Прокурор тотчас же развернул огромную папку с делом и твердой рукой принялся методически перелистывать ее.
Когда первые формальности были соблюдены, наличие присяжных установлено и они снова заняли свои места, свидетели, по вызову судебного пристава, один за другим покинули зал. Марку тоже пришлось выйти. Председатель не торопясь приступил к допросу Симона. В тихом, ровном голосе Гибаро чувствовался ледяной холод смертоносного клинка, направленного в самое сердце жертвы. Этот бесконечный допрос, в ходе которого Гибаро подолгу останавливался на малейших деталях первого процесса и упорно возвращался к пунктам обвинения, уничтоженным следствием кассационного суда, явился для присутствующих крайней неожиданностью. Все предполагали, что суд, отбросив ложь и клевету, займется рассмотрением обстоятельств, выявленных следствием, однако сразу же выяснилось, что розанский суд присяжных вовсе не намерен принимать к сведению факты, установленные следствием, и пользующийся неограниченной властью председатель заставит пересмотреть дело заново, с самого начала. Из вопросов, заданных Симону, стало очевидно, что суд, не отступая ни от одного пункта обвинительного акта, составленного в Бомоне, упорно стремится восстановить первоначальную картину преступления: Симон возвращается из Бомона по железной дороге, прибывает в Майбуа сорок минут одиннадцатого, заходит в комнату Зефирена пожелать ему спокойной ночи и в порыве чудовищной страсти насилует и душит мальчика. Вот тут-то и оказалось необходимым принять недавнюю версию, возникшую в связи с найденным у отца Филибена оторванным уголком прописи со штемпелем школы Братьев: теперь Симону предъявляли обвинение в том, что, раздобыв пропись, он поставил на ней подложную печать и подделал руку брата Горжиа. Между тем, поняв всю нелепость этих ребяческих выдумок, Горжиа сам признал подлинность прописи и своей подписи. Итак, розанский суд не только не отверг ни одного пункта прежнего обвинительного акта, но даже подкрепил его новым грубым вымыслом, основываясь на пресловутом докладе экспертов, господ Бадоша и Трабю, которые, несмотря на открытое признание брата Горжиа, настаивали на своем прежнем заключении. А государственный прокурор Пакар, выдавая занятую им позицию, позволил себе вмешаться, дабы уточнить, что именно отрицает обвиняемый в пункте, касающемся совершенного им подлога.
Во время допроса почти всем показалось, что Симон личность довольно незначительная. Многие, даже из числа его друзей, хотели видеть его на суде неким мечущим молнии поборником справедливости, мстителем, встающим из склепа, куда он был злодейски замурован. Когда же заметили, что он дрожит в приступе лихорадки, и вместо ожидаемых громоподобных раскатов услышали тихий голос, вежливые ответы, все были крайне разочарованы, а его недруги снова заговорили о том, что он сознается в своем преступлении, что это сразу видно по выражению его отталкивающей физиономии. Только один раз он вышел из себя, когда председатель задал ему вопрос относительно подделки печати, о чем Симон слышал впервые. Впрочем, доказательств представлено не было, ограничились лишь рассказом о каком-то рабочем, который признался одной женщине, что выполнил для учителя из Майбуа необычный секретный заказ. После внезапной вспышки Симона председатель не настаивал на данном пункте, тем более что Дельбо поднялся с места, собираясь дать отвод этому вопросу. А прокурор, со своей стороны, добавил, что хотя неизвестный рабочий и не был обнаружен, тем не менее он считает подобный факт весьма вероятным и в достаточной мере важным. Вечером Давид рассказал Марку об этом заседании, и у Марка болезненно сжалось сердце, — он и раньше подозревал, что против Симона плетут мерзкие интриги, а теперь окончательно убедился в подготовке нового кошмарного злодеяния. Его не удивляли спокойствие и молчаливость Симона, который был уверен, что его оправдают, и не умел выражать свои чувства. Но Марк прекрасно понимал, какое дурное впечатление создалось у присутствующих, и подчеркнутая сдержанность председателя, придававшего значение самым пустым, уже разрешенным вопросам, наталкивала на мысль, что все рушится; Марк уж почти не сомневался, что Симон будет вновь осужден. Давид, от которого Марк не смог скрыть своей тревоги, с трудом удержался от слез, — он тоже ушел из суда в полном отчаянии, предчувствуя беду.