Литмир - Электронная Библиотека

— Пеняйте на себя, дорогой мой, — холодно сказал он, — вы зашли слишком далеко, и мы не можем следовать за вами… Этот ханжа Фили следит за каждым моим шагом и изничтожит меня так же, как и вас, — а что в этом толку!

Марк в отчаянии бросился к Сальвану. То была его последняя надежная опора, — друг, на которого он рассчитывал. Сальван казался обеспокоенным и унылым.

— Дела из рук вон плохи, дружок. Ле Баразе молчит, вид у него озабоченный, боюсь, как бы он не отступился от вас, уж больно яростную ведут против вас кампанию… Может быть, вы слишком поторопились.

Марку почудилось, что Сальван отрекается от него, и он воскликнул с болью в душе:

— Как! и вы с ними, учитель!

Но Сальван пожал ему руки в горячем порыве.

— Что вы, мой мальчик, не сомневайтесь во мне — я с вами всей душой и буду вас поддерживать. Но вы не представляете себе, какие осложнения вызвал ваш поступок, такой простой и естественный. Стали нападать на мое училище, называют его рассадником безверия. Директор лицея Депенвилье по этому поводу стал выставлять заслуги капеллана его лицея, много сделавшего для умиротворения и примирения всех партий в лоне церкви. Кончилось тем, что всполошился даже наш начальник, миролюбивый Форб, который боится, как бы не потревожили его покоя… Ле Баразе тонкий политик, но хватит ли у него сил сопротивляться до конца?

— Что же делать?

— Ничего, надо ждать. Повторяю, наберитесь мужества и благоразумия. Давайте обнимемся и положимся на силу истины и справедливости.

В следующие два месяца Марк проявил великолепную стойкость и держался непринужденно, несмотря на мерзкие обвинения, ежедневно сыпавшиеся на него. Он словно не замечал потока грязи, которой его обливали. Он все так же искренне и весело занимался со школьниками. Никогда еще не работал он с таким успехом и с таким толком, целиком отдавая себя ученикам, внушая им словом и примером необходимость трудиться, любовь к правде и справедливости, за которые следовало бороться, несмотря ни на что. За все обиды и оскорбления, которые ему расточали сограждане, он отплачивал детям добром, самопожертвованием и терпением. Он усердно добивался того, чтобы дети были лучше родителей, он засеивал почву отвратительного сегодняшнего дня семенами будущего, искупая чужие преступления ценой собственного счастья. В окружении вверенных ему юных существ он был чистосердечен и простодушен, как они, и, подобно им, жаждал познать мир; и он вновь открывал его, этот прекрасный мир надежд, веря, что придет время, когда человек будет свободен и счастлив, когда он так глубоко познает мир, что сможет жить в мудром покое и братской любви, подчинив себе природу. Постепенно освобождая детский ум от заблуждений и лжи, он почерпал в этой каждодневной работе уверенность и силу. Он с безмятежной улыбкой ждал удара, который должен был его поразить, как человек с чистой совестью, в конце дня спокойно оглядывающийся на дело рук своих.

Однажды утром «Пти Бомонтэ» сообщила, что уже подписан приказ об увольнении «гнусного отравителя Майбуа», как она окрестила Марка. Накануне Марк узнал о новом демарше графа де Сангльбёфа в префектуре; он потерял всякую надежду и считал свое дело проигранным. Нелегко ему пришлось вечером. Когда кончились уроки и вокруг него больше не было веселой детворы, при виде которой он так ясно представлял себе светлое будущее, его стали одолевать горькие думы; но он старался их отогнать, чтобы мужественно встретить завтрашний день. Этот вечер был особенно тяжелым. Марк думал о грубом посягательстве на его дело, о своих дорогих учениках, с которыми он провел, вероятно, последний урок, которых ему так и не удастся спасти. У него отбирали его мальчиков, чтобы передать какому-нибудь растлителю умов и душ, и он скорбел о крушении своей миссии. Видя, что он лег в мрачном настроении, Женевьева молча обняла его и привлекла к себе; порой она еще проявляла к нему супружескую нежность.

— У тебя большие неприятности, мой бедняжка?

Марк ответил не сразу. Он знал, что она с каждым днем все меньше сочувствует его идеям, и избегал тяжелых объяснений, хотя в душе упрекал себя, что ничего не предпринимает, чтобы снова привлечь ее к себе. Он больше не бывал у г-жи Дюпарк и г-жи Бертеро, но у него не хватало духа запретить жене посещать их мрачный дом, где таилась, как он угадывал, опасность, угрожавшая его счастью. Всякий раз, как Женевьева возвращалась оттуда, он чувствовал, словно она еще на шаг от него отошла. В последнее время, когда клерикальная свора неотступно травила Марка, старые дамы особенно порицали его по всякому поводу, стыдились родства с ним, словно он навлек на их семью незаслуженный позор.

— Почему ты молчишь, милый? Неужели ты думаешь, что я не разделяю твоего горя?

Эти слова тронули его, он обнял ее и сказал:

— Да, у меня серьезные неприятности. Но ты смотришь на эти дела не так, как я, и мне не хочется тебя упрекать. Зачем рассказывать тебе обо всем?.. Боюсь, что мы очень скоро отсюда уедем.

— Как так?

— Меня переведут, если не уволят совсем. Все кончено… Мы будем вынуждены уехать, не знаю куда.

У нее вырвалось радостное восклицание:

— Тем лучше, мой друг, тем лучше! Я только этого и желаю!

Марк не понял ее мысли и стал расспрашивать. Женевьева немного смутилась и начала увиливать.

— Боже мой, да очень просто: я хотела сказать, что мне безразлично, куда ехать, разумеется, лишь бы быть с тобой и с Луизой. Можно быть счастливыми где угодно!

Но он вырвал у нее признание.

— В другом месте, вероятно, не было бы всех этих скверных историй, из-за которых мы с тобой, может быть, в конце концов поссоримся. Я была бы так счастлива жить наедине с тобой, в глухом уголке, где никто бы не становился между нами и ничто бы нас не разъединяло… Ах, милый, уедем завтра же!

Уже не в первый раз в минуты откровенности она признавалась, что боится разрыва, что хочет всецело принадлежать ему. Она словно говорила: «Прижми меня к сердцу, обними. Унеси куда-нибудь, чтобы меня не вырвали из твоих рук. Я чувствую, что нас с каждым днем отдаляют друг от друга, мне становится так холодно, я вся дрожу, как только ты выпускаешь меня из объятий». Зная, что надвигается неизбежное, он больше всего боялся разрыва с женой.

— Недостаточно уехать, любимая, этим не спасешь положения. И все-таки я безмерно счастлив и благодарю тебя за сочувствие!

Прошло еще несколько дней, а грозное письмо из префектуры все не поступало. Это можно было приписать новому происшествию, которое занимало всю округу, отвлекая общественное внимание от событий в светской школе в Майбуа. Аббат Коньяс, жонвильский кюре, считая, что одержал полную победу, с некоторых пор задумал громкое дело: он решил вырвать у мэра Мартино согласие посвятить коммуну Сердцу Иисусову. Вряд ли он сам додумался до этого: говорили, что в течение месяца он каждый четверг с утра отправлялся в коллеж в Вальмари и там подолгу совещался с отцом Крабо. Передавали и словечко, сказанное по этому поводу Феру, учителем в Морё: «Если эти поганые иезуиты, — заявил он, — явятся сюда с сердцем зарезанного быка, я плюну им в рожу». Это возмущало одних и смешило других.

Отныне культ Сердца Иисусова, подменяя религию Христа, становился как бы вторым его воплощением, новым католицизмом. Болезненное видение несчастной калеки, неистовой истерички Марии Алякок, — кровоточащее сердце, вырванное из разверстой груди, сделалось символом более низменной веры, нуждавшейся в грубых, чувственных образах… Казалось, прежний чистый культ неземного Христа, который вознесся на небеса к отцу, был слишком возвышен для современных людей, жаждущих земных наслаждений; теперь преподносили верующим, оделяя их ежедневной порцией суеверий и несусветных врак, самую плоть Христову, его сердце из мышц и крови, словно выставленное на небесном мясном прилавке. Это было как бы нарочитое посягательство на человеческий разум, поругание прежней религии, и без того искаженной, с целью окончательно обморочить верующих, сделать их еще более тупыми и покорными. Культ Сердца Иисусова нуждался в толпах фанатиков, одержимых, которые поклонялись бы этому фетишу, куску мяса с бойни, и понесли бы его на острие копья, наподобие знамени. В этом проявлялся гений иезуитов, которые очеловечивали религию и заставляли бога прийти к людям, поскольку, несмотря на все усилия, за долгие века так и не удалось привести человека к богу. Нужно было дать невежественному народу бога, которого он мог бы понять, сделанного по его образцу, способного, как и он, терять кровь и страдать, грубо размалеванного идола; этот низменный культ окончательно превращал верующих в стадо тучных животных, годных на заклание. Всякая победа над разумом означала победу над свободой, и дабы вновь подчинить Францию своим бессмысленным догматам, церковь должна была низвести ее до дикарского культа Сердца Иисусова. На следующий день после поражения, когда еще не утихла боль от утраты двух провинций, была предпринята первая попытка — церковь решила воспользоваться смятением, царившим в обществе, и посвятить Сердцу Иисусову Францию, кающуюся в своих прегрешениях и сурово наказанную божьей десницей. На самом высоком холме великого революционного Парижа она воздвигла это трепещущее алое сердце, какое можно увидеть на крюке в мясной лавке. Оттуда его кровь растекалась по всей стране, достигая самых глухих деревень, и если там, на Монмартре, ему поклонялись дамы и господа, принадлежавшие к чиновничеству, военные и судейские, то как же глубоко оно должно было волновать бесхитростных людей, темных верующих крестьян? Сердце Иисусово становилось эмблемой раскаяния и полного подчинения всего народа церкви — оно было вышито на национальном флаге, чьи три цвета теперь символизировали небесную голубизну, белизну лилий святой девы и кровь мучеников. Это сердце возникало как огромное кровавое видение, новое божество выродившегося католичества, потакающего грубым суевериям закабаленной Франции.

54
{"b":"209700","o":1}