– А способа, каким я себе башмаки добываю.
– Объяснитесь.
– Извольте… Я, видите, как делаю: нужна мне, скажем, пара башмаков, а нет таких средств и случая подходящего не выходит… Тогда иду я, значит, к какому-нибудь приятелю, обведу это глазом его гардероб, увижу башмаки, и того… и стяну один…
– Только один?
– Один, истинная правда, один: потому как два в историю могут запутать, да и трудненько, знаете, оба под полой пронести… А потом, дня через два-три опять иду к приятелю… Вижу, валяется один башмак: видно, за ненадобностью брошен. «Эге! – говорю ему, будто ничего не знаю, – у тебя тут башмак…» «Да, – отвечает тот обычно, – не знаю вот, куда я другой забросил». «Подари, говорю, мне его…» – «Да на что он тебе?» «Гм! все ж несколько сольдо можно за него у сапожника вытянуть…» Ну, ясное дело, приятель мне говорит: «Бери…» Вот вам остался… Поняли теперь, как дело было?…
Весь зал разразился неистовым хохотом, и даже судьи, помимо своего желания, не могли удержаться от скромного участия в общей веселости.
– И выходит, значит, – заключил Тапиока, сияя от своего триумфа, – что башмак, который у меня нашли, и был аккурат добыт по этому моему способу: надо бы мне ему второй под пару доставить, а тут как раз и помешали мне: забрали вдруг… Ну, этот башмак так, значит, вдовый и остался. Поняли теперь, как дело было?
III
Допросом Тапиоки закончилось первое заседание.
Слухи, добавляемые к газетам, разожгли любопытство публики до белого каления.
Тапиока стал единственным предметом разговоров, и его ребяческое наивное добродушие толковалось, как тонкая маккиавеллистическая политика.
В глубине души никто более не сомневался, что он виновник колоссальной кражи. Но огромное большинство сходилось на том, что благодаря избранной подсудимым ловкой защитной тактике, становилось вероятным оправдание его за отсутствием доказательств.
Сначала его считали дураком, так как, сумев похитить три миллиона, он позволил себя арестовать. Но затем он был возведен в гении, лишь только узнали, что деньги исчезли бесследно: очевидно, он скрыл их в надежном месте.
Но где могло быть это сокровище? Кому доверено? Сообщнику! Любовнице? Закрыто где-нибудь за городом в укромном уголке?… Или припрятано в каком-нибудь тайном погребе?
Все эти предположения подвергались страстному обсуждению.
Чердак на улице Торкио, где жил Тапиока, был уже тщательнейшим образом обыскан полицией. Однако слух о том, что здесь известным разбойником спрятан громадный клад, привлекал сюда по ночам импровизированных сыщиков, которые проникали через слуховое окно на чердак и здесь скребли, копали, рыли, словно бы это было местонахождение золотоносной руды.
Старые приятели и публичные женщины, которые имели с Тапиокой случайные отношения, возобновляли в памяти былые встречи с ним, и хотя все они привыкли считать Тапиоку за изрядную дубину, однако теперь, среди смрадного дыма, сомнительных кабачков, среди непристойного гама публичных домов, среди шушуканья ночных притонов, каждый последний жест Тапиоки вспоминался, как героический жест нового Наполеона – Наполеона воров.
Не было ни одного самого несчастного бродяги, который не называл бы себя личным другом Тапиоки; не было ни одной самой несчастной проститутки, которая не кричала бы во все горло, что она делила с Тапиокой ложе и доходы его ремесла.
Хозяева и управляющие разных фабрик и заведений, где Тапиока когда-то искал работы, втайне упрекали себя за то, что так грубо обращались со своим бывшим рабочим.
Его бывшие квартирохозяева жестоко каялись, что не отнеслись к нему снисходительно, когда он, не имея чем уплатить за квартиру, просил обождать, уверяя, что скоро он обделает одно выгодное дельце.
Весь этот люд, ослепленный миллионами, которые Тапиока согласно общему убеждению похитил и скрыл неизвестно где, искал какого-нибудь повода заслужить право на благодарность гениального вора, у которого впоследствии, если он будет оправдан или присужден к пустяшному наказанию, можно будет урвать кусочек из его огромной добычи.
Таким образом, каждый по мере своих умственных и финансовых сил старался засвидетельствовать Тапиоке все то сердечное к нему расположение, всю ту мягкую снисходительность, искреннее сочувствие, почтительное удивление, наконец, каких раньше никто к нему не думал питать и проявлять.
На следующее утро после первого заседания, тюрьму наводнил поток соболезнующих и льстивых записочек, писем, полных энтузиазма и счастливых пророчеств, коробок с сигарами, бутылок вина, фотографических карточек, газет с отчеркнутыми статьями о нем, и тому подобное.
Были и такие, которые препровождали Тапиоке скромные суммы денег, занятые у него в отдаленные времена и невозвращенные своевременно единственно лишь по незнанию его адреса.
Посылали локоны волос, перевязанные розовыми ленточками и голубыми шнурочками.
Прибавим еще: роскошный символический букет лилий, корзиночку миндальных пирожных из Кремоны со вложением пылкого объяснения в любви, и молитвенник, посланный одной набожной женщиной, укрывавшейся под псевдонимом, но заявившей, что она заказала трехдневный усердный молебен о спасении души заключенного.
Разумеется, Тапиоке ничего этого не доставили, но перед тем, как отправить в суд, его оповестил обо всем подробно начальник тюрьмы, который расточал Тапиоке столько любезных улыбочек, что мог бы заткнуть за пояс самого ловкого содержателя отеля.
Тапиока был так изумлен происшедшим за эти двадцать четыре часа вокруг его особы, что мало-помалу стал думать, не стянул ли уж он действительно три миллиона.
Ночью его дважды навестил тюремный врач под предлогом, что у Тапиоки ускорился пульс.
Тапиока чувствовал себя великолепно. Он с большим аппетитом съел обед из изысканных блюд, присланный ему соседним трактирщиком, в кредит, разумеется, – и задремал, блаженный и сытый, каким никогда раньше не бывал. При виде доктора, который так заботливо его расспрашивал, ощупывал, выстукивал, выслушивал со всех сторон и заставлял высовывать язык, Тапиока не на шутку струхнул.
– Не умру я? – спросил он с тоской.
– Нет, нет… – ободрял его врач с отеческой ласковостью. – Дело идет на поправку… Не унывайте, друг мой…
– Ну, а как все-таки? – настаивал Тапиока, не вполне разуверенный.
– О, не волнуйтесь… Все обойдется превосходно… Завтра у вас решительный день. Желаю успеха, и надеюсь, что мы с вами не увидимся уже здесь завтра вечером…
– А? Почему? – удивился Тапиока, который под влиянием сна и процесса пищеварения запамятовал немного, где он и что с ним.
– Помилуйте! Вы будете оправданы. Так говорят все: десять вероятностей против одной… А от счастья, говорят, не умирают… Ха… Ха…
– Правда? Что ж… Это хорошо… – протянул Тапиока по виду равнодушно, но в глубине души довольный, что здоровье его не внушает тех опасений, которые возникли у него под впечатлением докторского усердия.
У дверей камеры доктор, воспользовавшись минутным отдалением присутствовавшего при его визите надзирателя, добавил:
– Вы видите, голубчик, что я пользовал вас со всем вниманием… словно брата родного… Кстати, – продолжал он, снова подходя к Тапиоке, – я забыл дать вам…
Тапиока удивленно посмотрел на доктора. Тот сунул руку в боковой карман сюртука, вытащил бумажник и достал из него визитную карточку, на которой торопливо написал несколько слов.
– Это что ж такое? – спросил Тапиока, машинально беря карточку, которую врач совал ему в руки.
– Адрес мой… на случай, если захотите обо мне вспомнить… там… на воле… Ну всего-всего вам хорошего.
Тапиока снова задремал. Минут через десять его вновь разбудили.
Это был тюремный смотритель, пришедший осведомиться, не нуждается ли в чем-нибудь заключенный.
При внезапном пробуждении Тапиока сильно ударился локтем о деревянные нары.
– Ах, грех какой! Больно, что ли? – участливо спросил смотритель… – Может быть, еще одеяло подослать?