Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Во время высадки особых неприятностей не было?

Щетинистые усики, усыпанные крошками, двигаются туда-сюда, что означает отрицание.

— Вовсе нет, вовсе нет, — отвечает дядя, — парочка ненормальных, местные дрязги… Я переехал. Видите ли, по сути мы все воевали за Францию.

Капля уксуса на мгновение вызвала лёгкую судорогу; но сразу впиталась или растворилась в испарине, покрывшей обрюзглое тело, которое вальяжно отплывает к месту отдыха.

Иногда потереться о дядины икры приходит кошка и даёт погладить изгиб своей бархатной спины; обращённые к Алькандру круглые яшмовые глаза выражают жгучую ненависть. Дядя ласково успокаивает её; беглый взгляд говорит Алькандру: ваши дикарские речи испугали даже это возвышенное животное.

Простенькое белое вино заканчивается; дядюшка снова уснул в своей раковине. Алькандру пора ретироваться, он ещё раз проходит сквозь это ковчежное счастье: мимо пальмы, утопающей в пыли, встревоженной кошки, провожающей его злобным взглядом, решётки, ограждающей дядин аскетичный мирок. В небе скапливаются большие кучевые облака, они опускаются на кусты сирени вдоль дороги Винных погребов и сливаются с их мягкими шапками; дверь в логово захлопывается, Алькандр вдыхает полной грудью свободу и на мгновение теряется, сбросив всю тяжесть земную, как утонувший в цветах и венках мертвец, которого несут влажный воздух и запахи, — польдеванин, витающий в облаках.

4

Теперь постоим на маленьком мосту через железную дорогу — посмотрим, как он возвращается тем же путём; в этом романе совсем ничего не происходит, а если что-то и движется, то на заднем плане, в потёмках сознания, в пространстве между строк, между глав; мало поцелуев, ещё меньше драк и ран; всё бесцветное, вялое, как в жизни. Да и после этого абзаца приготовимся к тому, что ещё четыре страницы мы так и будем следить за рассеянным мечтателем, который возвращается домой.

Не стоит, однако, упрекать автора в лености: он начеку, само усердие, трудится без отдыха, чтобы передать бесконечное разнообразие бытия. Вон он, сразу за мостом, как часовой на посту, выслеживает своего героя, повернувшегося к нему спиной: но фигура Алькандра, который идёт по сиреневой тропе, то полностью исчезает в тени, то вновь появляется в просвете, и мы только успеваем заметить, какой встряхивает по-прежнему непослушными волосами и снова растворяется в цветах и листьях — так же и бытие, а не только авторские абзацы, то и дело оставляет нам разрывы и зияния, в которых пропадают целые промежутки истории; именно стремясь к правде, автор не желает заполнять своими глоссами и интерполяциями пробелы, которые оставила жизнь, даже если ему придётся строить рассказ из бессвязных и беспорядочных эпизодов. Что нам известно об Алькандре от пятнадцати до восемнадцати лет? А потом, до последнего момента, когда его вот-вот поглотит поворот дороги, но перед этим он вновь возникнет перед нами спиной, и его озарит внезапный луч, и волосы будут путаться, а силу ветвей сирени дополнят невостребованные силы его тридцати лет?

«Он и сам не знает», — мысленно произносит Алькандр, исчезая из поля нашего зрения; его наблюдения за собой тоже обрывочны и перемежаются зияниями. Всю жизнь он ищет себя среди разрозненных «белых пятен», похожих на хлопья тумана, оседающие по утрам в низинах одной из департаментских дорог через бокаж, где во время своих путешествий поздней осенью он пускал велосипед под откос с криком «ура», как гусар, летящий в атаку, а через несколько метров начинал выбираться, жал, стоя на педали, карабкался на крутой пригорок, откуда ему открывалась новая низина, заполненная туманом. Но хлопковые туманы жизни нельзя предвидеть, время их не сосчитать; некоторые растягиваются на незаметно текущие месяцы и даже годы, зато потом их можно отмерить по календарям, отметить на шкале времени с помощью умозрительных сопоставлений, ориентируясь на логику и правдоподобие. Для самого Алькандра эти незамеченные месяцы и годы пропали, стёрлись навсегда. Иногда он пытается вернуть крупицы растворившегося прошлого — в конце концов, это его достояние, частица наследия, которым он распоряжается, почти не скупясь; но перед ним в большом беспорядке возникают только размытые образы, и он с горечью смотрит, как они снова рассеиваются, испаряются на сцене памяти. От парижского периода освобождения остались только неразбериха, беготня и вопли, как во время ярмарочного веселья в городе, где стало вдруг в десять раз больше жителей, да ещё яркие расцветки платьев, объятия и хохот без причины; и дымок от табака из Вирджинии, который был отменным только в тот год, экраны кино, превращённые вдруг в пещеры глубиной кадра, и вернувшийся джаз, который перенёс это всё в свои синкопы. Впрочем, в памяти смутно, с трудом очерчиваются и другие образы — деревья, набережная, где он остановился перед обрамлённой мрамором витриной книжной лавки, бледно-зелёные обложки трудов по математике, их чёткие заголовки, рождающие иллюзию, будто не всё в мире преходяще; вечерами за чтением он с улыбкой открывает для себя картину собственной жизни в виде непрерывной дифференцируемой функции, бесконечно рваный график которой в каждой точке представляет собой настоящее как таковое, замкнутое на самом себе, отрезанное от любого прошлого и ничего не сообщающее о будущем. И вновь он слышит, как рождается джазовая мелодия, глубоко скрытая и беспричинно разбуженная: один лишь ритм, обозначенный глухими звуками контрабаса, достигал поверхности памяти, но постепенно он оформляется, окрашивается мелодией, заставляет дрожать очертания едва наметившихся образов и разбивает их, уносит, словно льдины на вскрывшейся речке, бурным потоком своих вариаций. Неужели тема и правда хранилась на дне памяти? Или, быть может, в эту самую минуту Алькандр заново сочиняет её, развивает, как бывало в пустых барах после полуночи, на танцах, где многие беспросветные годы, зарабатывая на жизнь, он импровизировал за пианино под пристальными взглядами запоздалых алкашей? Вот музыка звучит, и отсчитывает шаги Алькандра, заменяя ему мысль, и уже в себе несёт недолговечные образы: большой абажур из жёлтого пергамента, испещрённый надписями, алыми отпечатками поцелуев — памятник коротким радостям кутил; вязкий экзотический аромат, который он вдыхал в золотых волосах пьяной крали, кое-как пристроившейся на его правом колене и желавшей побренчать вместе с ним; зловещие фигуры барменов с эполетами, отражавшимися в тысяче зеркал, — целая армия барменов с бульдожьими подбородками; холод парижских улиц после закрытия заведений — Алькандру уже не вернуть ничего из доставшегося ему от тех лет, в которых было меньше жизни, чем в самую непроглядную ночь, от их тусклых бесцветных лимбов и ничем не заполненных зияний.

Но разве в настоящем больше связности и полноты? Каждое утро в компании пролетария-синдикалиста, который, тщательно побрившись и утеплившись в «канадку»[36], спускается вниз продавать свою рабочую силу, Алькандр покидает на заре уснувший Трапезунд и трясётся в автобусе, дающем кругаля вниз по бульвару Родена; ежедневное погружение в долину в копоти первых «Голуазов»[37] — это снова брешь, вхождение в лимб, пробел вроде тех, которые постоянно вклиниваются и придают неопределённость его жизненному пути, как пунктирные линии, нанесённые на карты пустынь и обозначающие несмелый след Вади[38] в песках и каменных пустынях, где он лениво теряется. Зато теперь Алькандр не сталкивается с мерзкой братией управляющих барами, с фамильярностью коллег-музыкантов; со своим стадом вычислительных машин он общается на идеальном языке. Ему кажется, будто он растворяется в разреженном, сладковатом, тошнотворном, как анестетик, воздухе, в больничной тишине, которую вместо стука его сердца упорядочивает тихое пощёлкивание электроники. Сначала он думал, что любит эти машины за безграничную и терпеливую тупость, за сочетание в них непогрешимой логики и полного отсутствия воображения, что так отличало их ум от математического и так сближало с философами-рационалистами; вначале он развлекался тем, что устраивал им коварные ловушки, ставил скрытые капканы, которые с удовольствием предложил бы Спинозе или какому-нибудь другому гиганту мысли, и они невозмутимо «влетали» всеми своими схемами, реле и увесистой памятью. Он находил удовольствие в строгости их языка, который черпает своё подобие смысла в постоянстве связей между составляющими; честным получался разговор с этим прямолинейным разумом, чьи логические построения не могли быть искривлены никакими эмоциями, а независимые высказывания никогда не окрашивались реверберациями, ассоциациями, ложными реминисценциями, которые делают невыносимым интеллектуальное сосуществование с людьми. Только вскоре Алькандр заметил, что, не желая увязывать свои сообщения с предметами внешнего мира, добросовестные твари перекладывают это ненадёжное дело на него; и, несмотря на внешне убедительные безапелляционные утверждения, их ответы — это и наивные вопросы. Диалог с машинами вновь стал монологом, заводящим в тупик, и в жужжании электроники Алькандр слышит только усиленное эхо собственной мысли, а вместо всезнающих сфинксов видит вокруг лишь чудовищное отображение собственного мозга, представленное в увеличительных зеркалах.

вернуться

36

Вид куртки.

вернуться

37

Очевидно, имеется в виду модель малолитражных автомобилей «Голуаз», которые с 1907 г. выпускала компания, основанная в Исси-ле-Мулино.

вернуться

38

Пересыхающая река в Африке.

40
{"b":"209504","o":1}