Литмир - Электронная Библиотека

Я с торжеством возвратился в Отель Шеврёз, меня встретили весьма любезно. Мадемуазель де Шеврёз пришлась мне по вкусу; я завязал близкую дружбу с г-жой де Род, внебрачной дочерью кардинала де Гиза, большой ее приятельницей, и достиг успеха, уничтожив в ее глазах герцога Брауншвейг-Цельского, с которым она была почти сговорена. Лег, бывший на свой лад педантом, вначале чинил мне препятствия, но решимость дочери и сговорчивость матери скоро их устранили. Я каждый день виделся с мадемуазель де Шеврёз у нее в доме и весьма часто у г-жи де Род 197, которая предоставляла нам полную свободу. Мы ею воспользовались; я любил ее или, скорее, полагал, что люблю, ибо не прервал своей связи с г-жою де Поммерё.

Общество де Бриссака, де Витри, де Мата и де Фонтрая, сохранявших дружбу с нами, представляло в ту пору выгоду, не лишенную неудобств. Они были закоренелыми распутниками, а поскольку общая безнравственность еще развязывала им руки, они каждый день предавались излишествам, порой завершавшимся скандалами. Однажды, возвращаясь [217] после обеда у Кулона, они увидели похоронную процессию, напали на нее со шпагами в руках и, указывая на распятие, кричали: «Рази врага!» В другой раз избили королевского лакея, не выказав ни малейшего почтения к его ливрее. В их застольных песнях доставалось порой самому Господу Богу 198. Не могу вам описать, как огорчали меня подобные безумства. Первый президент умело ими пользовался; народ смотрел на них косо, священники негодовали. Я не мог их покрывать, оправдывать не решался, и они неотвратимо ложились пятном на Фронду.

Слово это приводит мне на память то, что я, кажется, забыл пояснить вам в первой части моего труда. Речь идет о происхождении этого слова, что само по себе не столь уж важно, однако не должно быть опущено в повествовании, где оно непременно будет часто упоминаться. Когда Парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, герцог Орлеанский и принц де Конде, как вы уже знаете, довольно часто являлись в его заседания и порой им даже удавалось успокоить умы. Но спокойствия хватало ненадолго. Два дня спустя страсти разгорались снова, и собрания проходили с тем же пылом, что и прежде. Башомон заметил однажды, что Парламент уподобляется школярам, которые стреляют из пращи 199 в парижских рвах, бросаясь врассыпную, едва завидят полицейского комиссара, но, стоит тому скрыться из виду, собираются вновь. Сравнение понравилось, песенки его подхватили, но в особенности оно пошло в ход после заключения мира между Королем и Парламентом, когда им стали пользоваться, обозначая непокорство тех, кто не примирился с двором. Мы сами охотно его применяли, ибо заметили, что отличительная кличка воспламеняет умы. Когда президент де Бельевр сказал мне, что Первый президент использует это прозвище против нас, я показал ему манускрипт одного из основателей Голландской Республики, Сент-Алдегонде; по его словам, Бредероде в самом начале нидерландской революции обиделся на то, что повстанцев прозвали гёзами 200, а принц Оранский, бывший душою мятежа, в ответ написал ему, что тот не понимает истинной своей выгоды: ему, мол, должно радоваться, и сам принц не преминет отдать приказ вышить на плащах своих сторонников маленькие нищенские котомки в виде знака ордена. В тот же вечер мы решили украсить шляпы лентами, которые формой своей напоминали бы пращу. Один преданный нам торговец изготовил множество таких лент и продал их несметному числу людей, не заподозривших в этом никакой хитрости. Мы надели их в числе последних, чтобы не раскрыть нашего умысла, ибо это нарушило бы всю прелесть таинственности. Действие, оказанное этой безделицей, трудно описать. Мода охватила всё — хлеб, шляпы, банты, перчатки, манжеты, веера, украшения, — и мы сами вошли в моду куда более из-за этого вздора, нежели из-за существа дела.

Мы, без сомнения, имели нужду во всем, что могло нас поддержать, — против нас была вся королевская семья, ибо, несмотря на свидание мое с принцем де Конде у г-жи де Лонгвиль, я чувствовал: мы примирились с ним лишь отчасти. Он обошелся со мной учтиво, но холодно, и мне даже [218] стало известно, что он уверен, будто я на него жалуюсь, так как он якобы нарушил обещания, переданные им через меня некоторым членам Парламента. Поскольку ничего такого я не говорил, я имел основания полагать, что его умышленно постарались настроить против меня. Связав это обстоятельство с некоторыми другими, я пришел к выводу, что это дело рук принца де Конти, который вообще от природы был на редкость зложелательным и к тому же меня ненавидел, сам не зная за что, да и я не мог уразуметь причину его ненависти. Г-жа де Лонгвиль тоже меня не любила, но причину этого я мало-помалу разгадал, о чем расскажу вам позднее. Были у меня основания не доверять герцогине де Монбазон, которая имела над де Бофором влияние куда меньшее, нежели я, но все же большее, чем потребно было, чтобы выведать у него все его тайны. Ей не за что было меня любить, ибо я лишал ее главного преимущества, какое она могла извлечь из этого влияния при дворе. Мне ничего не стоило бы с ней примириться, ибо не было на свете женщины более доступного нрава, но как было примирить подобное примирение с другими моими обязательствами, которые были мне более по вкусу и куда более надежны. Как видите, положение мое оказалось не из легких.

Граф де Фуэнсальданья не замедлил утешить меня. Он был не слишком доволен герцогом Буйонским, упустившим решительную минуту для заключения общего мира, совершенно недоволен своими посланцами, которых называл слепыми кротами, и весьма доволен мной, ведь я неизменно добивался заключения мира между обоими венценосцами, не преследовал никакой личной корысти и даже не примирился с двором. Он прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с предложением поддержать меня всем, что во власти Короля, его господина, и объявить мне, что, беря во внимание вражду мою с первым министром, он не сомневается: я нуждаюсь во вспомоществовании; он просил меня принять сто тысяч экю, которые дон Антонио Пиментель доставил мне в виде трех векселей — один на Базель, другой на Страсбург, третий на Франкфурт: он-де не требует взамен никаких обязательств, ибо Его Католическое Величество не ищет для себя в этом никакой выгоды, руководясь лишь желанием оказать мне покровительство. Надо ли вам говорить, что я отозвался на оказанную мне честь с глубоким почтением, изъявив за нее самую красноречивую благодарность, и, отнюдь не отвергая подобную помощь в будущем, отклонил ее в настоящем, объяснив дону Антонио, что счел бы себя недостойным покровительства Его Католического Величества, если бы принял его щедроты не будучи в состоянии ему служить; по рождению я француз, а, в силу своего звания, более чем кто-либо другой, привязан к столице французского королевства; на свою беду, я поссорился с первым министром моего Короля, но моя обида никогда не заставит меня искать поддержки у его врагов, разве что меня вынудит к этому необходимость самозащиты; божественное Провидение, которому ведома чистота моих помыслов, поставило меня в Париже в положение, дающее мне, судя по всему, возможность продержаться собственными силами, но, если я буду [219] иметь нужду в покровительстве, я знаю, что не найду покровителя более могущественного и более славного, нежели Его Католическое Величество; прибегнуть к которому всегда буду считать для себя честью. Фуэнсальданья был весьма доволен моим ответом; его мог дать, — сказал он позднее Сент-Ибару, — только тот, кто чувствует свою силу, не падок на деньги, но со временем не отказался бы их принять. Он тотчас же снова прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с длинным письмом, исполненным учтивости, и с маленькой запиской от эрцгерцога, который сообщал мне, что по одному слову, писанному моей рукой, он выступит con todas las fuergas del Rei su sennor (Со всеми силами Короля, своего господина (исп.).).

На другой день после отъезда дона Антонио Пиментеля я сделался жертвой мелкой интриги, которая раздосадовала меня сильнее, нежели иная, более важная. Лег сообщил мне, что принц де Конти жестоко на меня разгневан; он твердит, будто я выказал ему непочтение, и клянется жизнью своей и всего своего рода меня проучить. Явившийся вскоре Саразен, которого я приставил к принцу секретарем и который отнюдь не чувствовал ко мне за то признательности, подтвердил слова Лега, заметив, что, должно быть, оскорбление было ужасным, ибо ни принц де Конти, ни герцогиня де Лонгвиль не хотят сказать, в чем дело, хотя оба разъярены до крайности. Вообразите сами, как должна изумить подобная вспышка человека, который не чувствует за собой никакой вины. Но зато она меня весьма мало огорчила, поскольку к особе принца де Конти я питал почтение неизмеримо меньшее, нежели к его сану. Я просил Лега засвидетельствовать принцу мою преданность, почтительно осведомиться о причинах его гнева и заверить его, что я, со своей стороны, ничем не мог этот гнев заслужить. Лег возвратился ко мне в убеждении, что на самом деле принц вовсе не гневается — гнев его, совершенно напускной, имеет целью вызвать меня на объяснение, чтобы затем примириться, хотя бы по наружности; Лег пришел к этой мысли потому, что, едва он передал принцу де Конти мои слова, тот очень обрадовался, но послал Лега за ответом к герцогине де Лонгвиль, которая, мол, особенно задета оскорблением. Герцогиня наговорила Легу для передачи мне множество учтивостей и просила его привести меня к ней в тот же вечер. Она приняла меня наилучшим образом, заметив, однако, что имеет важные причины быть мною недовольной; причины эти принадлежат, мол, к числу тех, о которых не говорят, но мне и самому они отлично известны. Вот и все, что мне удалось у нее выведать о существе дела, ибо она осыпала меня любезностями и даже всеми способами дала понять, что хотела бы вновь видеть меня, как она выразилась, в союзе с нею самой и с ее друзьями. При последних словах она понизила голос и, ударив меня по щеке одной из перчаток, которые держала в руке, заметила с улыбкой: «Вы отлично понимаете, что я имею в виду». Она была права; и вот что я понял. [220]

78
{"b":"209376","o":1}