Литмир - Электронная Библиотека

Из благодарности я вставил в свое сочинение имена тех, кто оказал мне помощь. Из чувства чести я опускаю большую часть имен тех, кто меня предал; я с радостью обошел бы молчанием и тех, кого я здесь назвал, но данное вами приказание оставить Мемуары 49, которые могли бы послужить известным уроком вашим детям 50, побуждает меня сломать печать молчания в отношении обстоятельств, знание которых может им пригодиться. Происхождение открывает им путь к самым высоким ступеням в государстве, а тому, кто их достиг, на мой взгляд, всего важнее с детства узнать, что большая часть друзей сохраняет нам верность только до тех пор, пока нам улыбается счастье. По доброте душевной я не хотел верить этой мудрости, хотя не раз читал об этом в книгах. Трудно описать, сколькими ошибками расплатился я за свое неверие; оказавшись в опале, я десятки раз бывал лишен самого необходимого, потому что в дни благополучия мне не приходило в голову опасаться, что я буду лишен роскоши. Ради ваших детей коснусь я здесь также мелочи, каковою в противном случае не стал бы занимать ваше внимание. Вы и представить себе не можете, что означают в опале трудности домашние. Каждый, кто [634] служит несчастному в беде, полагает, что оказывает ему честь. Выдерживают испытание лишь немногие, ибо такое убеждение или, лучше сказать, предубеждение проникает в душу тех, кем оно завладело, столь неприметно, что сами они его не чувствуют, а ведь оно сродни неблагодарности. Я часто размышлял над обоими этими пороками 51 и пришел к выводу, что они сходны между собой тем, что люди, которым они присущи, большей частью даже не подозревают о своей слабости. Те, кто подвержен второму из этих пороков, не замечает его, ибо по малодушию, его породившему, спешат уверить себя, будто они вовсе не так уж обязаны своим благодетелям. Те же, кому свойствен первый из них, не подозревают о нем, ибо из-за самодовольства, какое они испытывают оттого, что преданно служат потерпевшему неудачу, сами не замечают, как десять раз на дню сокрушаются по сему поводу.

Госпожа де Поммерё, сообщив мне однажды о размолвке между Комартеном и Ла Уссе, заметила, что у друзей человека, попавшего в беду, портится характер. Ей следовало добавить — и у его домочадцев. Простота обхождения, к которой знатный вельможа, если он человек благородный, склонен как никто другой, неприметно умаляет почтение, какое должны повседневно оказывать ему окружающие. Простота эта вначале порождает вольность в рассуждениях, а следом и вольность в жалобах. На самом деле жалобы вскормлены мыслью о том, что лучше было бы оказаться в другом месте, подальше от опального. Но жалобщик сам себе не признается в этой мысли, сознавая, что она не совместна с долгом чести, им на себя принятым, да и с преданностью господину, какую он зачастую сохраняет в глубине души, несмотря на все свое недовольство. Люди и впрямь не ведают, что кроется в тайниках их сердца, и досада на чужую злую судьбу, к которой они причастны, почти всегда изливается на другой предмет. В предпочтении, которое зачастую по необходимости и даже в силу неизбежности приходится отдавать одному перед другими, слугам всегда мерещится несправедливость. Если их господин делает для них все, пусть даже самое трудное — он лишь исполняет свой долг, но если он не сделал чего-то, пусть даже совершенно невозможного, — стало быть, он неблагодарен и жесток; но самое печальное, что лекарство, которым истинно благородное сердце пытается врачевать недуг, не вылечивает, а лишь усугубляет его, ибо его поощряет. Поясню свою мысль.

Всегда живя с людьми, мне служившими, в братской дружбе, я и подумать не мог, что они могут отплатить мне чем-нибудь другим, кроме преданности и послушания. Уже когда мы плыли на галере 52, я почувствовал неудобство чрезмерной короткости отношений; я, однако, полагал, что у меня есть средство помочь горю, и, едва мы прибыли во Флоренцию, прежде всего разделил между теми, кто сопутствовал мне в моем путешествии и теми, кто нагнал меня по дороге, деньги, ссуженные мне Великим герцогом Тосканским. Я дал каждому сто двадцать пистолей для экипировки и, прибыв в Рим, был весьма удивлен, когда увидел, что все они или, во всяком случае, большинство из них пребывают в дурном [635] настроении и притом обнаруживают множество притязаний, какие не снились даже приближенным первых министров. Так они негодовали, что комнаты, отведенные им в моем дворце, не украшены роскошными коврами. Этот пример — лишь образчик сотен ему подобных; в общем, дело зашло так далеко, что их ропот и распри, неизбежное следствие ропота, принудили меня для собственного моего успокоения воспользоваться долгими часами досуга, выдавшимися у меня на водах Сан-Кашано, чтобы составить точный список всего того, что я дал моим дворянам со времени прибытия моего в Рим, — из него выходило, что, если бы я поселился в Лувре в покоях кардинала Мазарини, мне это обошлось бы куда дешевле. Один Буагерен, который и в самом деле опасно захворал в Сан-Кашано и которому я оставил своего врача и носилки, за год и три месяца, проведенные им подле меня, обошелся мне в пять тысяч восемьсот ливров, считая то, что я на него израсходовал и дал ему наличными. Служи он Мазарини, вряд ли он выжал бы из него столько денег. Состояние здоровья принудило Буагерена переменить климат и возвратиться во Францию — впоследствии мне казалось, что он запамятовал добро, которое я ему сделал. Из числа роптавших моих слуг я должен исключить Мальклера, который имеет честь быть вам известным и который получил от меня гораздо меньше денег, чем другие, ибо его случайно не оказалось при мне во время их раздачи. Как вы увидите далее, он постоянно находился в разъездах, и, из уважения к истине, я должен сказать, что ни разу ни при каких обстоятельствах не видел с его стороны ни малейшего знака раздражительности или корысти. Самым бескорыстным человеком на свете был и мой камерарий, аббат де Ламе, за все время моей опалы не захотевший принять от меня ни гроша; зато к раздражительности, в силу характера своего, от природы упрямого, он склонялся легко, тем более что его подстрекал Жоли, который, при своем добром сердце и честных намерениях, отличался вздорными причудами, совершенно не совместными с невозмутимостью, какой должно обладать тому, кто ведет хозяйство или, лучше сказать, держит в руках бразды правления большого дома. Мне стоило огромного труда поддерживать согласие между ними обоими и аббатом Шарье, питавшими друг к другу довольно понятную ревность. Последний решительно поддерживал аббата Бувье, моего агента и банкира в Риме, на чье имя были адресованы все мои векселя. Жоли принял сторону аббата Руссо, который, будучи братом моего управляющего, полагал, что в Риме управлять моим домом надлежит ему, хотя, по правде говоря, он был к этому совершенно неспособен.

Еще раз прошу вас простить мне, что я занимаю вас такими пустяками; вспомните, однако, что по возвращении моем во Францию я сделал все, что в моих силах, для всех моих приближенных без исключения, и вы не усомнитесь в том, что я с радостью прощал мелкие недостатки людям, о которых упомянул. Как я уже сказал, я касаюсь этой темы потому только, что ваши дети, быть может, нигде не найдут столь пространного о ней рассуждения — я, во всяком случае, не встретил его ни в одной книге. Вы [636] спросите меня, быть может: какую они извлекут из этого пользу? А вот какую. Пусть они вспоминают раз в неделю, что, осмотрительности ради, не следует безоглядно предаваться своей доброте — знатный вельможа в глубине души не может не быть наделен ею в избытке, но, из соображений разумной политики, он должен тщательно скрывать ее в тайниках души, дабы сохранить свое достоинство, особенно во время опалы. Трудно вообразить, сколько горя и мук принесло мне врожденное мое добросердечие, столь плохо уживающееся с этим правилом. Полагаю, из приведенных примеров вам понятно, как трудно мне было играть взятую на себя роль.

Вы поймете это тем скорее, когда, с вашего позволения, я расскажу вам о политике, какой мне в то же время пришлось держаться в отношении Франции.

237
{"b":"209376","o":1}