Казалось, она была благодарна мне, когда я нашел в шерсти ее верного вьючного якса тот отвратительный амулет. Но ее слова были загадочны, по крайней мере для меня. Действительно ли я не только неуклюж с оружием, отвергая все, что приличествует сыну моего отца, но еще и плохо и медленно соображаю при торговле?
Что дает мне спокойствие и удовлетворение? Мне хорошо, когда я с любопытством размышляю о том, что лежит вокруг меня, у меня радостно бьется сердце, когда я слышу эхо своей песни, следуя за стадами, мне нравится изучать разные цвета водорослей, различая оттенки переходов, смотреть на работу Куры и искать для нее в пустыне или покупать у торговцев камни, которые ложатся в придуманный ею узор. Она сама не раз говорила, что я словно смотрю ее глазами, когда еду торговать, так часто удавалось мне находить именно то, что ей нужно. Это было самой моей сутью — как и дружба с животными и с Миеу…
Мысли замкнули круг, и снова передо мной было то, что навек впечаталось в мою память, как выжженное клеймо. Я почти видел Миеу — лежит на спинке, все четыре лапки подняты, глаза поддразнивают меня, приглашая поиграть… я снова ощущал мягкое, ласковое прикосновение ее язычка к тыльной стороне руки…
Однако на сей раз мне недолго пришлось переживать горе в одиночестве. В дверь моей хижины нетерпеливо постучали, и один из пастухов сказал, что отец желает меня видеть немедленно.
Меня мгновенно пробрал холод — как будто солнце вдруг исчезло с небосклона. Вот Каликку и сделал то, что собирался. Но медлить я не стал. Я подошел к высокому боевому стягу моего отца, который уже установили на место. Там я вынул из ножен свой нож и положил его на оружейную стойку. Нож моего брата уже лежал там, и темные рубины на его рукояти казались мне каплями пролитой им крови. Там же лежал и кинжал Куры с затейливым бирюзовым узором — она больше всех камней любила бирюзу. Присутствия брата я ожидал, но то, что вызвали Куру… разве что она как член Дома должна выслушать приговор такому преступнику, каким назовут меня.
Я коротко свистнул, в ответ мне послышался более низкий свист моего отца, и я вошел. Он сидел на табурете из костей песчаного кота, что говорило о его охотничьем искусстве, и табурет этот был покрыт, как и пол его комнаты, шкурами этих могучих хищников.
Каликку сидел по правую его руку, сестра — по левую, но я больше внимания уделил лицу отца, поскольку только по нему я мог понять, осужден ли я заранее. Но оно не было мрачно-хмурым, на нем читалась лишь обычная неприязнь, к которой я уже привык за долгие годы.
— Хинккель, наши гости говорили слова, которые мне не понравились. Большинство шепталось за моей спиной, но некоторые и открыто. Тебе уже двадцать полных лет, и уже пять лет как ты убираешь волосы в прическу мужчины. Но ты еще не прошел соло…
— Давайте назовем его вечно неиспытанным мальчишкой и покончим с этим! — вмешался мой брат. — В нем нет мужества, как всем известно! — Он пристально посмотрел на меня, как если бы подначивал оспорить его приговор.
Но не ему было решать, кем меня звать, — мой отец по-прежнему был главой этого Дома. И обратился я к нему:
— Господин мой, никто никогда прежде не обсуждал это со мной, и не мне об этом заговаривать.
Я не мог отделаться от мысли о том, как мы могли бы жить, будь отношения между отцом и сыном проще. Мой брат прошел соло четыре года назад, Кура — три. Каждый раз это служило поводом для пира и радости, как для Сиггуры позавчера. Их отвозили в неизвестное место с завязанными глазами на расстояние ночи пути, сопровождали их отец и большая часть нашей родни и множество челяди. Когда они достигали никому не известного и необитаемого скального острова, отец поднимал руку и наносил почетный удар, который лишал чувств того, кто должен был доказать свое умение выживать, чтобы потом вернуться домой с честью. Так был оставлен с оружием и скудным запасом еды Каликку, а затем и Кура.
Они вернулись с победой, доказав, что их Дух поддерживает их, они стали полноправными мужчиной и женщиной, взрослыми, имевшими право выбирать в жизни свой путь. Так происходило со всей нашей молодежью. Если кто-то не проходил соло, его всю оставшуюся жизнь считали ребенком, мало стоящим в глазах остальных, и к мнению его никогда не прислушивались.
Однако именно глава Дома назначал время соло, и мой отец прежде никогда не говорил со мной об этом. Я думал, это еще один способ выразить его холодность ко мне.
— Ты пройдешь соло, Хинккель. Хотя, — он помолчал, осматривая меня с головы до ног, — я не жду от тебя ничего. Ты всегда упрямо показываешь, что в тебе нет воинского духа. Даже оружие твое — меч ли это, копье ли? Ха, это пастушья праща и посох! Когда к тебе в руки попадает любое другое оружие мужчины, ты неуклюж точно так же, как твоя сестра со своими кривобокими горшками — надеюсь, она забудет о своем «искусстве» со своим избранником, Кулканом-ва-Кастерном. Да, ты отправишься в соло, но я не буду объявлять об этом Дому во избежание слухов. Не будет никакого праздника, где все смогут увидеть, чего тебе так прискорбно недостает. Ты можешь пройти соло — но это будет так, как я хочу, и так, как я это сделаю!
Я сглотнул и склонил голову. Даже сейчас он не смягчился. Он просто хотел убрать меня с глаз долой способом, который можно было счесть правильным, чтобы он мог потом сказать себе, что выполнил свой долг, как бы это ни было ему неприятно. Их здесь было трое кроме меня — но в отцовском доме я был одинок.
Предупрежденный, я вернулся к себе и стал собираться — взял плащ, защищающий от песка, ботинки, широкополую шляпу от солнца. Когда я поднял ее, на землю упал клочок шерсти, оставшийся в ней после линьки Миеу, — когда она была маленькой, она любила спать в моей шляпе. Я взял флягу и мешочек водорослевых лепешек, моток веревки и еще кое-какие вещи, которые дозволял обычай. Последнее, что я сделал перед тем, как лечь и проспать остаток дня, — собрал шерстку Миеу и вплел ее в цепочку подвески, а затем снова надел ее на шею. Это стало символом боли, которая всегда будет со мной.
Я думал, что не смогу уснуть, но усталость одолела меня, и я погрузился во тьму. Может быть, мне что-то снилось, но я не запомнил. Но, проснувшись, я обнаружил, что плащ, которым я укрывался, перекручен, во рту пересохло, словно я боролся с каким-то внутренним демоном.
На мгновение забыв обо всем, я огляделся в поисках Миеу, которая всегда спала на моей циновке. Затем я вспомнил все и встал, чтобы облачиться в грубую дорожную одежду. Когда я застегивал верхнюю куртку, пришел один из пастухов с горшком густой похлебки и небольшим количеством сока, выжатого из водорослей.
Снова я удостоверился в том, как относится ко мне моя семья — принес еду не родич, а слуга. Но я привык к такому отношению, так что съел и выпил все, взял мешок с дозволенными припасами и снаряжением и пошел к дому отца.
Там по-прежнему были те же трое, и ни на одном лице я не увидел участия. Отец, как всегда в моем присутствии, натянул непроницаемую маску, сестра, наверное, думала о резных камнях, которые она так терпеливо обрабатывала, чтобы сделать из них самые замысловатые свои украшения. Только брат открыто показывал свои чувства, и отнюдь не те, что могли бы согреть мое сердце.
Отец щелкнул пальцами, я подошел к нему, и он натянул мне на голову капюшон, чтобы я ничего не видел. Наверное, это Каликку грубо подсадил меня в седло па-ориксена, который в стадах моего отца считался самым бесполезным. Кто-то дернул за повод, и животное подо мной вскрикнуло, чуть не застонало, словно его вынуждали сделать нечто непосильное.
Судя по звукам, вокруг нас больше никого не было — ни песен, ни грохота барабанов, чтобы пожелать мне удачи. Могло показаться, что я отщепенец, которого с соответствующими церемониями изгоняют из Дома — таким жалким меня считали.
Гнев, который впервые вспыхнул в моей груди при виде мертвой Миеу, превратился в ровное пламя. Весь наш народ знал эту потребность быть единым со своей родиной, с родней, но никому не было дела до моих желаний в момент моего жалкого отъезда в соло. Я цеплялся за свой гнев, потому что, если я не удержу его как щит, мне не хватит сил справиться с тем огромным ощущением потери, которое камнем лежало на моем сердце.