В свидетельство чего, и т. д. и т. д.»
Завещание было оформлено надлежащим образом и засвидетельствовано сиделкой, его доверенным клерком и горничной.
– Собственность в опасности, сэр Джозеф! – сухо заметил я, собирая бумаги, чтобы спрятать их.
– Это завещание можно оспорить, джентльмены! – в ярости закричал сэр Джозеф Джоб. – Оно содержит клевету!
– А в чью пользу оспорить, сэр Джозеф? – спокойно спросил я. – По завещанию или помимо завещания, мои права на имущество отца представляются одинаково неоспоримыми.
Это было настолько очевидно, что наиболее дальновидные молча удалились. И даже сэр Джозеф Джоб, немного помедлив в странном возбуждении, также ушел. Через неделю было объявлено о его банкротстве, последовавшем в результате каких-то крайне рискованных биржевых операций, и я впоследствии получил три шиллинга и четыре пенса за фунт по его долгу в шестьдесят три тысячи.
Когда эти деньги были выплачены, я невольно мысленно воскликнул: «Собственность в опасности!»
На следующее утро сэр Джозеф свел счеты с этим миром, перерезав себе горло.
ГЛАВА V. О вкладах в общественные дела, об опасности сосредоточения и о других нравственных и безнравственных курьезах
Привести в порядок дела моего отца было почти так же легко, как дела нищего. За сутки я полностью разобрался в них и убедился, что я если и не самый богатый, то все же один из самых богатых подданных в Европе. Я говорю «подданных», потому что монархи часто имеют привычку присваивать себе чужое добро, и соперничать с ними было бы смешно. Долгов у отца не оказалось, а если бы и были, за наличными деньгами дело бы не стало: сальдо моего банковского счета само по себе представляло целое состояние.
Читатель, возможно, предположит, что я был теперь совсем счастлив. Ни у кого не было права ни на мое время, ни на мое имущество, и я располагал доходом, который заметно превышал доходы многих владетельных князей. У меня не было склонности ни к мотовству, ни к пороку. Не было у меня особняков, конюшен, псарни, челяди, которые причиняли бы мне хлопоты и заботы. Во всех отношениях, кроме одного, я был сам себе хозяин. Под этим «одним» я разумею то драгоценное, лелеемое мною чувство, которое делало Анну в моих глазах ангелом (впрочем, ангелом она казалась и другим людям), путеводной звездой всех моих стремлений. С какой радостью отдал бы я теперь полмиллиона за то, чтобы быть внуком баронета с предками, восходящими хотя бы до семнадцатого столетия!
Впрочем, у меня была еще одна важная причина для беспокойства, заботившая меня даже больше, чем то, что история моего рода достигала тьмы веков с такой неудобной для меня легкостью.
Присутствуя при предсмертной агонии моего предка, я получил ужасный урок, предостерегавший меня от тщеты, опасностей и обманчивости богатства. И никакое время не могло его изгладить. История накопления отцовских капиталов всегда стояла передо мной и омрачала мне радость обладания ими. Нет, я вовсе не подразумеваю то, что принято считать нечестностью, – для такого предположения не было оснований, но просто бездушное и отчужденное существование моего отца, напрасная трата сил, притупление лучших чувств, вечная подозрительность и одиночество – все это, на мой взгляд, плохо окупалось безрадостной властью над миллионами. Я бы дорого дал, чтобы кто-нибудь указал мне в моем положении верный путь между расточительными бурунами Сциллы и скупыми скалами Харибды.
Когда я выехал из закопченных лондонских улиц на зеленый простор полей и с обеих сторон потянулись цветущие изгороди, земля показалась мне прекрасной, созданной для того, чтобы ее любили. Я видел в ней искусную руку божественного и благодетельного творца, и мне нетрудно было проникнуться убеждением, что тот, кто живет в городской суете только для того, чтобы перекладывать золото из кармана ближнего в свой собственный, не понял цели своего существования. Мой бедный предок, который никогда не покидал Лондона, встал предо мною со своими предсмертными сожалениями, и я твердо решил жить в свободном общении с людьми. Жажда осуществить это решение настолько овладела мной, что могла бы перейти в манию, если бы одно счастливое обстоятельство не спасло меня от такой беды.
Дилижанс, которым я воспользовался, желая избегнуть показной роскоши и хлопот, неотъемлемых при поездке в собственном экипаже со слугами, проезжал через известный своей лояльностью городок накануне предстоявших там дополнительных выборов. Это обращение к разуму и патриотизму избирателей было вызвано тем, что прежний представитель городка занял пост министра. Новый министр как раз собирался обратиться с речью к своим согражданам из окна гостиницы, где он остановился. Как ни был я утомлен, меня манила возможность найти отвлечение для своих мыслей, и, выскочив из дилижанса, я взял номер, а потом вышел на улицу и смешался с толпой.
Рассчитывающий на победу кандидат расположился на широком балконе в обществе своих ближайших друзей, среди которых приятно было видеть графов, баронетов, сановников церкви, влиятельных городских торговцев и даже одного-двух рабочих. Все они теснились на балконе, объединенные политическим единомыслием. Вот, подумал я, пример высокого человеколюбия! Кандидат, сын и наследник пэра, чувствует себя плотью от плоти своих избирателей. Как приветливо он улыбается! Как любезны его манеры! С какой сердечностью пожимает он даже самые заскорузлые руки! Очевидно, этим наш превосходный строй несколько умеряет человеческую гордыню, порождает стремление к благой деятельности и беспрестанно учит доброжелательности; необходимо вникнуть в это поглубже.
Кандидат вышел вперед и начал говорить. Память изменила бы мне, если бы я попытался точно воспроизвести речь оратора, но его взгляды и идеи произвели на меня такое сильное впечатление, что я не могу исказить их. Он начал с весьма уместного красноречивого восхваления английской конституции, которую он без колебаний объявил высшим в своем роде достижением человеческого разума. В доказательство этого он указал на тот несомненный факт, что она, пройдя через превратности и испытания стольких веков, приспособлялась к обстоятельствам, страшась всяких перемен. «Да, друзья мои, – воскликнул он с патриотическим воодушевлением, – под властью роз или лилий, Тюдоров, или Стюартов, или славного Брауншвейгского дома это великолепное здание устояло против бурь политических раздоров! Под своим кровом оно объединяло самых разных участников внутренних усобиц, оно давало защиту и тепло, одежду и пищу (здесь оратор в увлечении положил руку на плечо мяснику, который в своем фризовом сюртуке смахивал на откормленного борова) – да, пищу и одежду даже самому последнему из подданных короля. Но это еще не все: наша конституция чисто английская. Кто же будет таким низким, таким подлым, кто окажется столь неверен и себе, и своим предкам, и своим потомкам, чтобы отвернуться от подобной конституции, во всем и до конца английской конституции, которую мы обязаны передать в неприкосновенности грядущим поколениям?»
Здесь слова оратора были заглушены криками одобрения и восторга, так что этот вопрос можно было считать вполне разрешенным.
От конституции в целом оратор перешел к восхвалению той частицы ее, которая воплощалась в городке Хаусхолдер. Здешние жители, по его словам, были исполнены благородным духом независимости, готовностью поддерживать правительство, коего он был наименее достойным членом, и тем, что он в порыве политического вдохновения удачно назвал самым свободнорожденным сознанием своих политических прав. Этот лояльный и здравомыслящий городок никогда не расточал своего благоволения тем, кто не был так или иначе причастен к местным делам и собственности. Здесь понимают, что основой хорошего правления должна быть аксиома: доверять можно только людям, имеющим ощутимый и обширный интерес в делах страны. Без этого залога честности и независимости – чего мог бы ждать избиратель, кроме взяточничества и продажности, торговли его драгоценнейшими правами и подрыва его превосходных учреждений? Эта часть речи была выслушана в почтительном молчании, и вскоре избиратели разошлись, несомненно с лучшим мнением о себе и о конституции, чем то, которое у них сохранилось от предыдущих выборов.