Специфика очерков Зайцева о святынях и подвижниках, а также его книг «Преподобный Сергий Радонежский», «Афон», «Валаам» — взаимодействие мемуарного и документального пластов. Сопрягаются памятные писателю из детства лица, события, переживания — и вновь открывающиеся ему из современных публикаций документальные свидетельства. Он переплавляет их в единое целое.
Точно так же и в очерке об о. Иоанне Зайцев пересказывает самые впечатляющие свидетельства подвижнической деятельности и чудотворений святого, заимствованные им из книги о. Василия Шустина и содержащихся в ней заметок старца Варсонофия Оптинского. Но обрамляет их своими воспоминаниями: во время своей поездки в Калугу в мае 1895 г. «всероссийский батюшка» посетил десятки учебных, духовных и богоугодных заведений, в том числе и реальное училище, где тогда учился Зайцев[29].
Впоследствии, в автобиографическом романе «Тишина» (1938–1940) Зайцев более детально, на нескольких страницах описывает посещение о. Иоанном училища, реакцию педагогов, священников, учеников. Юноша был «разочарован» этим событием: знаменитый пастырь, «некоторыми считавшийся почти святым», не обратил на него никакого внимания. Однако портрет передан объективно: бледно-голубые глаза, несшие «легкую, поражающую живость, невесомо-духовную», легкость тела, властные руки, высокий, резкий голос (4, 228).
Очерк об о. Иоанне имеет кольцевую композицию: в первых строках подвижник предстает взлетающим по лестнице калужской гимназии, в финале — восходящим уже по небесной лестнице в видении старца Варсонофия. Как и в портретах мирян, Зайцев находит характерные приметы личности, акцентирует их, придает им характер метафоры. Если радонежский чудотворец представал как «святой плотник с благоуханием смол русских сосен», слегка «суховатый» и «прохладный», а в св. Серафиме подчеркнуто ослепительное сияние его личности, «раскаленный свет Любви», то в о. Иоанне — стремительность, легкость и дерзновенность. «Ощущение острого, сухого огня. И малой весомости. Будто электрическая сила несла его». «Смел, легок, дерзновен».
Под впечатлением от упомянутых книг С. Четверикова и В. Шустина и по свежим следам событий в СССР (в 1923 г. была закрыта Оптинская обитель) Зайцев написал очерк-эссе «Оптина пустынь». Описания внешнего вида монастыря, переезда на пароме, облика старца Амвросия и паломников опираются на эти издания, но Зайцев фокусирует отдельные факты, вводит свои детские воспоминания. Благодаря этому возникает ощущение живости и естественности, граница между документом и авторским повествованием стирается.
Духовный путь Бориса Зайцева отмечен характерной особенностью: его детство, юность прошли вблизи величайших святынь русского православия, но он оставался вполне равнодушен к ним. Зайцев несколько лет жил неподалеку от Оптиной пустыни, но ни разу не побывал в ней; часто проезжал в имение отца через Саровский лес, но Саровская обитель не вызывала у него никакого интереса. И только в эмиграции, навсегда лишенный возможности поклониться этим святым местам, Зайцев постигает их великое духоносное значение и в своих очерках пытается воскресить их в памяти, посетить их хотя бы в мыслях. Такое «мысленное паломничество» становится характерным приемом Зайцева в очерках о святынях Руси.
Очерк «Оптина пустынь» проникнут любовью и благоговением к великим оптинским старцам. Зайцев размышляет о том, как могло бы протекать его путешествие в Оптину в конце прошлого века, представляет в воображении свою встречу со старцем Амвросием — человеком, «от которого ничто в тебе не скрыто»: «Как взглянул бы он на меня? Что сказал бы?» Зайцев задает себе вопрос, смог ли бы он отдаться целиком в его волю: «…я должен безусловно, безоглядно ему верить — это предполагает совершенную любовь и совершенное пред ним смирение. Как смириться? Как найти в себе силы себя отвергнуться? А между тем это постоянно бывает и, наверно, для наших измученных и загрязненных душ полезно…» Зайцев преклоняется перед безмерной любовью старца к людям, «расточавшего», «раздававшего» себя, «не меряя и не считая». Старец Амвросий, как и другие оптинские старцы, «в противоположность о. Иоанну Кронштадтскому… вполне далеки от экстаза и нервной экзальтации. Спокойная и кроткая любовность — основа их».
Завершается очерк скорбными словами о разрушении и запустении Оптиной в годы «новой татарщины». Но Зайцев никогда не считал, что Святая Русь погибла окончательно, и верил в ее грядущее возрождение. Провидческими оказались строки о том, что Оптина ушла «на дно таинственного озера — до времени».
К теме Оптиной Зайцев обратился спустя 30 лет, написав очерк «Достоевский и Оптина пустынь» (1956), носящий в большей степени популяризаторский характер. В нем развивается мысль о том, что Оптина стала духовно-культурным центром, «оказалась излучением света в России XIX века», и рассказывается о поездке Достоевского к о. Амвросию в 1878 г. Зайцев подчеркивает, что великая русская литература в лице Гоголя, Толстого, Достоевского, Леонтьева и других «шла к гармонии и утешению на берега Жиздры», в Оптину. «Встреча с Оптиной Достоевского, кроме озарения и утешения человеческого, оставила огромный след в литературе. „Братья Карамазовы“ получили сияющую поддержку. Можно думать, что и вообще весь малый отрезок жизни, отданный целиком „Карамазовым“, прошел под знаком Оптиной» (7, 393).
В творческом проекте Зайцева, который можно озаглавить «Россия Святой Руси», занимают место отклики на появляющиеся книги, непосредственно связанные с русским православием. Как всегда, написанные в свободной форме, они неизменно включают религиозно-философские размышления и самого Зайцева.
Книга Федотова «Святые Древней Руси» (Париж, 1931) не могла не привлечь внимания автора жизнеописания преподобного Сергия Радонежского. Зайцев посвящает ей главу «Дневника писателя», озаглавленную «История русской души». Мы предполагаем, что сам этот труд Федотова создавался не без влияния книги Зайцева, вышедшей пятью годами ранее[30]. По мнению Зайцева, Федотову, «современному верующему ученому», удалось передать дух русской святости, описать смирение и «мягкосердечие» Руси. Вывод Федотова о характере русской святости («светлая мерность», отсутствие крайней аскезы) близок Борису Зайцеву — еще в книге о преподобном Сергии он утверждал: «Если считать — а это очень принято, — что „русское“ гримаса, истерия и юродство, „достоевщина“, то Сергий явное опровержение. В народе, якобы лишь призванном к „ниспровержениям“ и разинской разнузданности, к моральному кликушеству и эпилепсии, — Сергий как раз пример, любимейший самим народом, — ясности, света прозрачного и ровного» (7, 69).
«Счастье» — глава «Дневника писателя», посвященная знаменитой книге «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Книга впервые была издана в 1881 г. и впоследствии неоднократно переиздавалась. Зайцев познакомился с этим выдающимся памятником духовной литературы только в Париже, когда издательство «YMCA-Press» выпустило ее с предисловием Б. П. Вышеславцева.
Первая половина рецензии — изложение главных моментов, пересказ некоторых сцен. Затем Зайцев переходит к разговору о собственно литературных, художественных особенностях текста. Он отмечает дар рассказчика, умение воссоздать словом «Божий мир, необычайно широкий, вольный». Задача, которую пыталась решить русская классика, создание образа «положительно прекрасного человека», воплощение христианского идеала в литературном произведении, всегда привлекала внимание и Зайцева. Он усматривает в «Откровенных рассказах…» удачное осуществление этой задачи, воплощение «просветленно-приветственного взгляда на мир», присутствия духовной реальности.
Мысль о неуничтожимости «Святой Руси» Зайцев повторял многократно, и именно тогда, когда факты убийств, террора, разрушения, разгул «стихии демонической», наполняющей советскую Россию, говорили, казалось, об обратном. Книга Странника вселяет в Зайцева надежду на то, что и сегодня есть старцы, молящиеся за Русь. Эту надежду выражает концовка рецензии: «И тем не менее… если возможно счастие, видение рая на земле: грядет оно лишь из России. Не знаем нынешних ее странников, святых, страдальцев — за дальностью туманов и пространств. Но никто меня не убедит, что в подземных рудах родины не таятся те же, о, все те же „самоцветные камени“… (Вопреки всему! Вопреки ужасу — верю.)»