— А меня ты можешь нарисовать?
— Тебя?
Томас залился краской, как школьник:
— Конечно, это суетное тщеславие…
— Я буду рад сделать твой портрет.
— Правда? Может, мне лучше переодеться?
— Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
Томас поглядел на небо:
— Надеюсь, Он простит меня за это.
— Это не грех.
Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
— Что мне надо делать?
— Сидеть спокойно. Ничего не делай. Или делай что хочешь.
— А читать можно? — Из оттопыренного кармана передника Томас вытащил небольшой молитвенник в черном кожаном переплете. Натаниэль впервые видел эту книгу и подумал, что, видимо, удостоен доверия присутствовать при личной молитве друга.
— Только сядь, пожалуйста, вот здесь, у этого дерева.
— А это-то зачем?
Это был еще один дуб. Он долго укреплялся и рос здесь, в этой песчаной почве, но так и не достиг величия своих родичей с равнины.
— Твой портрет удастся намного лучше, если задний план будет именно таким, — настаивал Натаниэль.
Томас сморщил нос, глядя на дерево, и шутливо провозгласил:
— Вот она, Новая Республика, юная и голодная! — Усевшись под дубом, он вытянул ноги и снял потрепанную соломенную шляпу.
— Нет-нет, оставь ее, — сказал Натаниэль.
— Что, ты будешь рисовать меня с этим коровьим завтраком на голове?
— Оставь, пожалуйста, так будет лучше.
Перед тем, как приступить к рисованию, Натаниэль по устоявшейся привычке некоторое время потирал щеку. Потом углем набросал абрис лица друга и листву на заднем плане. Когда основные контуры рисунка были готовы, он взялся за перо и бутылочку с тушью. Мало-помалу Томас начал ерзать. То привставал, чтобы убедиться, что не сидит на муравейнике; то дул на страницы молитвенника, сгоняя с них песок или какого-нибудь благочестивого комара.
— Расскажи мне о своем учителе, — попросил Натаниэль с отменным спокойствием и скрытой целью, тоном хирурга возле постели больного. — Только не двигай руками.
— О моем учителе? — Томас надул щеки, подбирая слова. — Он ушел добровольцем в Армию Нового Порядка. Врачей и хирургов там не хватало — почти всех завербовали сторонники короля.
— И ты отправился вместе с ним?
— Да.
— А отец отпустил тебя?
— К тому времени он уже умер.
— Мой отец тоже уже мертв. — Поглощенный наложением теней на лицо Натаниэль не смотрел на Томаса. — Скажи, он был хорошим человеком?
— Кто, мой отец?
— Аптекарь, твой учитель.
— Ну, он искренне верил в силу всех своих снадобий. Так ему было легче назначать их.
В голосе Томаса второй раз за сегодня зазвучали угрюмые нотки. Натаниэль с тревогой подумал, что если он и дальше будет касаться этой раны, то вскоре уже не сможет рисовать.
— А сам ты в сражениях участвовал? — перевел он разговор.
— Нет, за все время я ни разу не выстрелил. Учитель вскоре разбился насмерть, упав с лошади. Я занял его место и продолжал его работу. Моим делом на войне стало выискивать пули в чужих внутренностях и штопать раны. Об этом он тоже говорил с горечью.
— А потом ты приехал сюда?
— Куда же еще мне было ехать? О диггерах я слышал еще в Лэмбете. Уже тогда я думал, что из парламента ничего хорошего не выйдет.
— Почему ты так решил?
— Потому что врачи-галенисты 59 сохранили всю свою власть и богатство. Они изо всех сил противятся каким бы то ни было нововведениям, особенно тем, что могут уменьшить их доходы. Девять человек из десяти мучаются и страдают от болезней, но их страданиями пренебрегают, потому что им нечем платить. А ведь можно было поделить достояние Англии между всеми, и тогда у людей была бы достойная во всем жизнь.
Натаниэль пожалел, что своим вопросом вызвал у Томаса гнев — черты молодого аптекаря исказились, на лице обозначились будущие морщины.
— Но здесь у нас все иначе, ведь так? Я знаю, ты не принимаешь добрых слов в свой адрес, считая их лестью, но я искренне восхищаюсь тем, как преданно ты, Томас, заботишься о здоровье живущих в общине.
— Они — мои братья и сестры во Христе. Игольное ушко не станет для них серьезным препятствием 60. Здесь, — широким жестом он указал на пустошь, — царит естественная простота. Принцам стоило бы поучиться у нас этому. И проповедникам тоже.
— Аминь.
— Христос учил, что бедность — это высочайшая из добродетелей, но люди давно забыли об этом.
Натаниэль кивнул. А про себя подумал, что любой из братьев, разбогатев, станет вести себя точно так же, как те, кого Томас презирал.
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шорохом пера по бумаге. Она длилась долго. Томас смотрел в книгу, но перелистывал страницы быстрее, чем успевал бы читать. И оба сделали вид, будто не слышали падения наземь второго дуба, каждый по собственным причинам.
Настала очередь Томаса спрашивать:
— Что привело тебя к нам?
Натаниэль прервал рисование и снял с острия пера волосок.
— Любопытство, — ответил он. — И, наверное, гнев.
— Против всеобщей несправедливости?
— Против презрения к живописи. И из-за коллекции картин, принадлежавших казненному королю…
— Из-за чего?
— Томас, я видел эти картины. Однажды мне довелось побывать в Уайтхолле, я сопровождал одного оценщика. Так называют того, кто назначает цену на товары и занимается их продажей.
— И ты для этого приходил туда?
Натаниэль понимал недоверие друга. Он еще ни разу не рассказывал ему о случайном знакомстве с торговцем-посредником, который устанавливал стоимость бесценных произведений искусства и всегда ошибался.
— Этого оценщика звали Джийк.
— Джийк?
— Я познакомился с ним в таверне и прижал к стенке. Ну и заплатил за его портер и пирог с ягненком.
— Ох, пожалей. — Томас шутливо похлопал себя по животу.
— В обмен он взял меня с собой, когда отправился на осмотр картин, предназначенных к продаже.
У Валентайна Джийка было своеобразное мнение о предстоящем аукционе: с восхитительным пренебрежением к здравому смыслу он вообразил, будто покойный король при жизни состязался с Бекингэмом («наложником его отца») в том, у кого богаче коллекция искусств, а теперь лорд Арундел проматывает то, что могло бы стать достоянием всей страны. Джийк тыкал пальцем в шедевры, словно это были кустарные изделия, а Натаниэль смотрел на все это, пряча свои чувства за неопределенной полуулыбкой.
— Нельзя считать искусство хорошим, — вещал оценщик, — если то, что изображено на картине, — просто чудовищно, — непрерывно морщил бескровный нос, словно галерея полнилась зловонием. — Только посмотрите на всех этих сводников и блудниц.
Натаниэль слушал Джийка вполуха, не переставая восхищаться собранными здесь полотнами, право на которые король-тиран потерял вместе с головой. Работы Ван Дейка, грандиозные холсты Рубенса (в том числе аллегория Мира с леопардами, херувимами и брызжущим из сосков молоком), сумрачные картины Тициана (в том числе Аполлон, сдирающий кожу с яркоглазого Марсия 61); и множество портретов чванливых особ королевской крови.
— Хотите знать, господин Деллер, где Карл Стюарт приобрел вкус ко всей этой распутной роскоши? — с гримасой отвращения спрашивал Джийк. — Я могу вам сказать. В Испании. В этом рассаднике папизма.
Натаниэль с трепетом откинул завесу с очередной картины — женщина в мехах. Он чувствовал себя молодым супругом, снимающим свадебный покров с новобрачной. Как притягательны были ее огромные глаза! Полунагота, возвышенная одеянием до целомудрия!