Дьявол, как и раньше, ничем не проявил своего присутствия; здесь мне следует разъяснить моим читателям, что произносил я имена отнюдь не демонов, а всего-навсего ученых-кабалистов.[21]
Вероятно, впервые за все время своего существования достойные авторы этих трудов увидели, как на страницах, освещенных мерцающим пламенем свечей, на страницах, стертые углы которых обветшали под слоем пыли, замелькали порыжевшие знаки, когда-то начертанные ими. Я не мог прийти в себя от изумления, когда, совершив длинное путешествие по лабиринту этой безумной науки, я понял, как много нужно было досуга, терпения, а главное, охоты, чтобы разыскать все эти утерянные языки, не исключая и языка ангелов, самого надежного из всех языков; но когда работа меня забавляет, она мне не страшна. А с этой работой я справился в двадцать минут — время, если им правильно воспользоваться, вполне достаточное, чтобы узнать все, что там есть полезного, — и начал читать вслух рукопись, не сбиваясь и, смею сказать, без ошибок. Когда я кончил чтение, пробило полночь, а дьявол, столь непокорный в своей сущности, дьявол все не приходил. Дьявол приходит очень редко; он уже более не приходит в том обличии, которое вам знакомо; но не следует быть слишком доверчивым, ибо у него достаточно изобретательности, чтобы принять самый соблазнительный вид, когда он уверен, что можно что-то заполучить себе в лапы.
— Признаемся, — произнес я, снова погружаясь в кресло, сплошь заваленное подушками, — что я многим рисковал, предпринимая эти безрассудные опыты. И в сколь затруднительном положении я оказался б, если бы он явился передо мной, вопрошая, согласно обычаю, своим глухим и ужасным голосом, чего мне от него нужно! Ведь его не вызывают безнаказанно; а когда он задает вопросы, ему следует отвечать. Это такой противник, от которого не избавишься, как от незадачливого истца, простым непринятием жалобы. Какую бы милость испросил я у черной силы в обмен за мою несчастную душу, которую я бросил на стол проклятия, как ничего не стоящую ставку? Денег? Но для чего? Всю эту неделю мне так везло в игре, что сейчас у меня в кошельке их в десять раз больше, чем стоит мой конь, даже лишняя золотая монета там теперь не поместилась бы; и пожелай я расплатиться с тремя из моих кредиторов, я легко бы мог это сделать. Знании? По я могу сказать без ложного тщеславия, что для моих собственных нужд я знаю даже больше, чем надо; а те добрые люди, которые настолько любезны, что проявляют некоторый интерес к моим будущим успехам, не стесняются предсказывать, что излишняя ученость придаст моим сочинениям, — если я только когда-нибудь их напишу, — налет педантичности довольно дурного тона. Власти? Да сохранит меня господь, ведь она дается лишь ценой счастья и покоя! Быть может, дара предвидения? Страшное преимущество, за которое приходится расплачиваться всей сладостью, что нам дает надежда, всею прелестью неведения. Разве туманная завеса, окутывающая нашу жизнь, не составляет все ее очарование? Женщин и успеха в любви? Но, право, это значило бы злоупотреблять его любезностью; можно сказать, что до сих пор бедный чертяка только и делал, что усердствовал на этом пути. «И все же, — продолжал я рассуждать, наполовину уснув, — если бы он показал мне въявь юную Маргариту, столь свежую, тоненькую, белокурую, с ее нежным румянцем… Черт возьми! Как говорил господин де Бюффон, это совсем другой разговор!.. Если бы Маргарита, взволнованная, трепещущая, со слегка растрепанными волосами, с прядью, ниспадающей на грудь, и с грудью, едва прикрытой небрежно завязанной косынкой… Если бы Маргарита легкими шагами вбежала по моей лестнице и, дойдя до двери, постучала в нее робкой рукой, страшась и в то же время желая быть услышанной, — тук, тук, тук…»
Я уже, как вам известно, наполовину спал, и, засыпая совершенно, я тихо произнес: тук, тук, тук…
— Тук, тук, тук… — И это — о, непостижимое чудо! — происходило уже не в темном царстве моего дремлющего сознания. Но на мгновение мне показалось, будто это именно так, и, чтобы убедиться, что я не сплю, я до крови укусил себе руку.
— Тук, тук, тук…
— Стучат! — воскликнул я, дрожа всем телом. Часы на камине пробили час.
— Тук, тук, тук…
Я встаю, стремительно иду; я призываю на помощь все свое мужество, собираюсь с мыслями.
— Тук, тук, тук…
Я беру одну из свечей, решительно направляюсь к балкону, открываю ставень… О, ужас! Никогда природа не являла ничего более обворожительного глазам влюбленного; мне показалось, что я умру от испуга.
То была Маргарита; она стояла, прислонившись к стеклянной двери, в тысячу раз прекраснее, чем я ее знал раньше и чем вы можете себе ее представить. То была Маргарита, взволнованная, трепещущая, со слегка растрепанными волосами, с прядью, ниспадающей на грудь, и с грудью, едва прикрытой небрежно завязанной косынкой… Я перекрестился, поручил свою душу богу и открыл дверь.
Это была действительно она; это была ее нежная, бархатистая, изящная рука, ее дрожащая рука, прикоснувшись к которой я не ощутил никакого адского огня. Я подвел ее к моему креслу, смущенную и робеющую, и стал ждать, чтобы она взглядом разрешила мне сесть на складной стул в нескольких шагах от нее. Она села, облокотилась на ручку кресла, подперла рукой голову и закрыла лицо своими красивыми пальцами. Я ждал, что она заговорит, но она молчала и вздыхала.
— Осмелюсь ли спросить, сударыня (это начал говорить я), какому непостижимому случаю я обязан вашим приходом, который не может не удивить меня?..
— Как, сударь! — живо ответила она. — Вас удивляет мой приход?.. Разве это не было договорено?
— Договорено, сударыня, конечно договорено, хотя договоренность и не была обусловленной по всем надлежащим формам, как это принято в подобных случаях, и хотя она далеко не так правильна и действительна перед лицом закона, как вам это кажется. В больной ум, потрясенный безрассудной любовью, порой приходят такие странные мысли… В общем, если говорить откровенно, я никак не рассчитывал на счастье, так внезапно на меня обрушившееся…
Я уже и сам не знал, что говорю.
— Понимаю, сударь, подобная развязка вызывает в вас чувство неприязни и к самому происшествию. Вы так приучены к успехам блестящим, но легким, что никогда даже не представляли себе, как велики могут быть жертвы, приносимые настоящей любовью.
— Довольно, Маргарита, довольно, не наносите оскорблений моему сердцу. Льщу себя мыслью, что я-то знаю, как велики могут быть жертвы, приносимые настоящей любовью…
(Но подобная жертва мне показалась чрезмерной.)
— Но почему он все же не пришел? Почему он не проводил вас сюда? Ведь по меньшей мере нам следовало обменяться теми несколькими словами, что являются первым условием синаллагматического контракта. Не знаю, известно ли вам это или нет.
— Похитив меня, он оставил меня внизу, у вашей лестницы, а вернется он за мной только на рассвете.
— Вернется за вами? Но, дорогое дитя, я заключил договор только от своего лица… Если вообще можно говорить о том, что договор был заключен. Будь он здесь, я бы ему это сказал.
— Он не посмел подняться сюда, понимая, что это могло бы вам быть неприятно.
— Вы говорите, он не посмел сюда подняться? Быть того не может! Никогда не думал, что он так робок.
— Я полагаю, что он опасался рассердить вас, задеть вашу щепетильность, ваши строгие правила…
— Я крайне ему за это признателен, это так любезно, но в конце концов нам нужно будет встретиться…
— На восходе солнца, часа через три или четыре…
— Через три или четыре часа! — воскликнул я, не сдерживая себя более и пододвигаясь к ней. — Через три или четыре часа, Маргарита!
— И все это время, Максим, — продолжала она своим нежным голосом и тоже пододвигаясь ко мне, — у меня не будет иного убежища, чем ваш дом, и другого защитника, кроме вас, раз нужно держать ворота открытыми для его почтовой кареты…
— Ах, вот оно что! Нужно держать ворота открытыми для его почтовой кареты, — повторил я за ней, протирая глаза, как человек, который только что проснулся.