Нет, Маргарита, о нет! Я не вторгнусь в святыню твоей невинной души для того, чтобы зажечь и поддерживать в ней пламя страсти, которая погубит нас обоих! Нет, я не перенесу в бесплодную пустыню моей жизни твой нежный и свежий стебелек с его душистыми цветами! А в то же время кто, кроме меня, сможет тебя любить так, как ты того заслуживаешь! Я стал бы алтарем твоих ног, арфой, звучащей от твоих вздохов, сосудом, бережно хранящим твой аромат! Я бы стлался перед тобой волнами фимиама! И, подобно капле росы, испаряющейся от полуденного зноя, я сгорал бы в огне твоих лучей! О, никогда я не посмел бы руками мужчины развязать пояс твоего девственного платья! Раньше чем приблизиться к тебе, я прошел бы через всеочищающее пламя клокочущего вулкана, и мои губы прикоснулись бы к твоей груди только через покров, из боязни осквернить ее!.. Но ты богата, Маргарита, и ничто не в силах полностью лишить тебя всех ненужных благ и сделать тебя равной мне по состоянию! И даже тогда ты оставалась бы слишком недосягаемой, была бы достойна одних только королей!.. Нет, Маргарита, я вас больше не увижу никогда… Разве только в том случае, если вмешается сам дьявол.
Заканчивая эту поэтическую тираду, тривиальный конец которой немного портит начало, я в полном изнеможении рухнул в кресло, которое, к счастью, было мягким, покойным и на пружинах. Дина поставила на письменный стол три зажженных свечи, роскошь, к которой я не привык в своих ночных бдениях, и это еще раз явилось доказательством того, что мои родители были мною довольны. А затем она оставила меня в моем прилежном одиночестве.
Я вышел ненадолго на балкон и облокотился о перила. Небо было прозрачно, как озеро, усыпано звездами, как луг цветами. В ветвях молодых деревьев моего сада чуть слышно было дуновение ветерка, и, казалось, он пробегал по ним, играя, лишь для того, чтобы принести оттуда сладостный аромат. Вдали щелкал соловей, ночные бабочки с легким шорохом порхали под листьями. Была чудесная ночь, созданная для любви, иной, чем та, которую я до сих пор знал, ночь, подобная дивному эмпирею, по бесчисленным сферам которого мне хотелось тогда промчаться с быстротой огней, пересекающих его во всех направлениях, но глубины его были недоступны как моей душе, так и моим глазам. Я затворил все окна, чтобы не отвлекаться этими необъятными красотами, и уселся с твердым намерением приняться за работу, окинув последний раз удовлетворенным взором мой кабинет, где царил столь безупречный порядок. Описание его в такой же степени здесь необходимо, как и карта Лациума для «Энеиды» Вергилия.[15]
Павильон, где находилась библиотека, был выстроен моим отцом в более счастливые времена. Расположен он был в стороне от линии домов и возвышался над широкой аркой ворот, чьи недра свободно могли бы вместить кабриолет, которого у меня так никогда и не было. Само здание состояло из длинной прямоугольной комнаты, освещавшейся с востока и запада стрельчатыми окнами и имевшей с южной стороны дверь, которая выходила в небольшой, но правильно разбитый сад, отделявший его от улицы. Это был единственный вход, через который можно было проникнуть в мою комнату, независимо от того, шли вы через двор или со стороны сада; последнее было совсем нетрудно, так как в тесной садовой ограде со всех сторон были калитки, всегда открытые настежь в соседние садики. Для милейших старичков, с детства привыкших видеться, это было местом философических встреч — вроде встреч Академуса и его друзей.[16] Двойная витая лестница, ведущая на балкон, насчитывала не более шести ступеней, так как она шла не непосредственно от пола, а от террасы. У противоположной входу короткой стены стояла моя кровать, скромное ложе студента, а вокруг кровати ниспадал тяжелыми складками белый полог в форме колокола, переброшенный под потолком через золоченую стрелу. Скользя вдоль стен павильона, взор мог встретить лишь корешки старых книг. Мой черный письменный стол, повторявший в миниатюре пропорции этого маленького здания-комнаты, о котором я с нежностью вспоминаю и по сей день, стоял как раз посредине; впрочем, там оставалось достаточно места, чтобы свободно ходить вокруг стола, делая полный оборот в двадцать четыре или двадцать пять шагов — то есть проходя этот путь то медленнее, то быстрее, в зависимости от силы переживаний того, кто его проделывает. В тот день я там изрядно нагулялся.
В конце концов я уселся и, небрежно протянув руку к столику с книгами, стоявшему позади моего кресла, попытался достать оттуда первый том великолепного «Трактата о гражданском судопроизводстве» Роберта-Жозефа Потье,[17] а вместо того вытащил «Историю привидений» преподобного Кальме,[18] являющуюся, как это всем известно, самым лучшим из всех существующих сборников рассказов о чертовщине. Страничка оказалась любопытной. Шесть раз перечел я листок с обеих сторон. «Как жаль, — подумал я, — что столь крупный ученый попался на удочку всех этих небылиц, подобно простой деревенской старухе, которой повсюду чудятся злые и добрые духи, когда она собирает валежник и опавшие листья на опушке леса!» Нет, в самом деле, я хотел бы увидеть дьявола, да ведь и вызвать его вполне в моих силах, раз у меня здесь есть «Клавикула царя Соломона» и «Энхиридион» папы Льва в рукописном оригинале, бесценное наследство, доставшееся от одного нашего родственника, доминиканского монаха, тысячу раз пользовавшегося этой кабалистикой для излечения одержимых. Беседа с дьяволом в его естественном обличии должна бы быть, если не ошибаюсь, столь же занятной и назидательной, как беседа с Потье или Кюжасом; конечно, от него трудно добиться удовлетворения той просьбы, за исполнение которой дороговато заплатили Агриппа[19] и Кардан,[20] но все же эта просьба достойна того, чтобы на нее решился смелый ум.
И действительно, все это зависело только от небольшого усилия воли с моей стороны: чертова рукопись лежала перед самым моим носом, между чернильницей и песочницей. Не знаю, какой дьявол подбросил мне ее под руку!
Я потянулся к ней дрожащими пальцами, как если бы от одного прикосновения к истертому пергаменту в меня должно было войти некое проклятие. Но пергамент оставался холодным, грязным и сморщенным. Он был сложен в восемь раз, и когда я его развернул, то не появилось даже и намека на запах серы или горящей смолы. Земля ничуть не содрогнулась, белое пламя свечей продолжало спокойно гореть над синим огоньком, окружающим фитиль, а мои неколебимые фолианты непробудно дремали под ученой паутиной пауков-библиофилов. Тогда я стал посмелее, попробовал прочесть написанное и произнес громким голосом торжественные формулы пифийского оракула, который начинал меня воодушевлять; я произнес их так громко, что задрожали невинные стекла моего кабинета, никогда не слыхавшие подобных слов. Но эта кабалистическая рукопись оказалась совсем иной, чем я думал. Не успел я пробежать и двенадцати строк роковой книги, как был вынужден остановиться и перевести дух перед непонятными и поистине дьявольскими знаками, перед неразгаданными символами и буквами, не существующими ни в каком из земных алфавитов.
Другой на моем месте растерялся бы при виде этих причудливых монограмм, этих иероглифов из иного мира, которые, в конечном счете, могли оказаться всего-навсего плодом фантазии невежественного переписчика. Безрассудно, но твердо решившись добиться своего, я встал в гордую позу посреди своих свечей и воскликнул зычным голосом:
— Придите ко мне, о святой и доверчивый Сперберус, всезнающий Кунрат, бессмертный Кнорр фон Розенрот! И ты, добрый Габриэль де Колланж, потративший во время оно всю свою жизнь только на то, чтобы стать темным переводчиком темного Тритема! Придите и растолкуйте мне всю эту тайную премудрость, бояться которой может лишь одно невежество!