Хлопает дверь — Мэри зовет мужа домой. Злодей Тэкльтон улыбается во весь рот: «Он пошел вперед».
Как? Ушел без нее? Мэри перебегает комнату-сцену, бежит за мужем. Темнота покрывает все, продолжается только отчетливый, злорадный смех хозяина — Тэкльтона.
* * *
Джон в своем доме. Войдя, он бросает цилиндр на каминную полку, поодаль от расписных тарелок и подсвечника с оплывшей свечкой. Погасший очаг, пустая плетеная колыбель. Джон снимает со стенки ружье. Короткий монолог: вернулся прежний возлюбленный… избранник юности… убить его… Идет было с ружьем к лестнице, ведущей в комнату постояльца. Миновал было камин с чайником, ожидающим ежевечернего ритуала. Джон стоит спиной к залу, неловко держа винтовку. Он не видит, как вдруг зашевелился, начал приподниматься цилиндр. Из камина возникает женская головка; лицо — словно лицо Мэри и словно немного другое лицо. Тонкий, шелестящий голос окликает: «Джон!» Джон поднимает голову. Женщина встряхнула головкой — цилиндр с нее слетел, на Джона смотрит… жена в белом чепчике? или какой-то дух? Джон слышит голос женщины, которая возвращает его в счастливое прошлое.
Женщина — фея. Сверчок настоящий, крошечный живет здесь за очагом; фея — душа сверчка или душа дома. Играет ее Соня Гиацинтова. Ее обращение к прошлому в пятидесятых годах[11].
Во всяком случае — проходит ночь. За окнами светает. Фея исчезла. Джон спит в кресле; рядом невыстрелившее ружье. Входит Тэкльтон со свадебным цветком в петлице.
Сидят — ведут беседу: Джон исповедуется, исповедник-провокатор наблюдает. Он шел сюда, уверенный, что застанет возле камина убитого незнакомца и обезумевшего Джона. Трагедия злодея, трагедия богача — ровесника возчика. Возчик-то блаженствует с женой и сыном, а старый богач знает, что Мэй его не любит. Вот же тебе, ровесник-старик! Пролей кровь соперника, мучайся всю жизнь, главное — мучай жену!
Джон, сидя рядом, глядя не в оловянные глаза Тэкльтона, а куда-то поверх глаз, вспоминает недавнее прошлое и не винит жену. Сегодня, в годовщину их свадьбы, он отпустит ее на свободу. Следует наивный театральный прием — подслушивание Мэри и Тилли. Они незаметно вошли; слышат все, что произносит Джон. Исповедующийся и искуситель уходят (пес за сценой не забывает залаять и загреметь цепью, лошади — хрупать овес возле собачьей будки). Появляются Калеб и Берта: Берта узнает, что дом ее уныл и беден, что отец ее — жалкий старик в ветхом парусиновом плаще.
Снова все изменяет явление незнакомца. Сброшена седая борода с молодого лица, сияющего радостью. Ведь он-то и есть Эдуард — пропавший без вести сын Калеба, брат Берты, верный во всех скитаниях, за все годы — своей Мэй! Объясняется его фальшивое старчество, таинственность Мэри, которая сразу узнала Эдуарда и потому поцеловала его невинным поцелуем подруги детства.
Взаимная мудрость Софьи Владимировны — Нелли дали должный результат.
Софья Владимировна не льстит в этой книге ни себе, ни другим, не вычеркивает из своей театральной (и кино) биографии ничего. Убрать из книги, как из памяти, ничего нельзя. Ни фею — Сверчок, ни Марию Александровну Ульянову, сыгранную актрисой в пьесе «Семья». И убирать незачем.
Все целуются, все поздравляют друг друга. Тэкльтон возвращается из церкви, где он напрасно ожидал невесту. Достает из кармана обручальное кольцо, передает его няньке Тилли с просьбой бросить «это» в огонь. Та с удовольствием выполняет поручение. Отвергнутый фабрикант удаляется. Через минуту входит его слуга, с подарками от хозяина. Во-первых, передает от него свадебный пирог — не пропадать же оплаченному заказу! Во-вторых, пестрые игрушки для Крошки. Слугу сменяет сам злодей: «Друзья… У меня дома пусто и жутко… У меня нет даже сверчка на печи, я их всех распугал. Окажите мне милость, примите меня в ваше веселое общество!» Общее «Ура!». Общие танцы под звуки арфы, на которой играет Берта. Свадебный торт ждет застолья. Крошка мирно спит в плетеной колыбельке. Чайник, вероятно, мечтает о встрече с тортом, закипая в очаге. Пляски парами: красавец Эдуард ведет красотку Мэй, общий восторг вызывает пара: нянька Тилли и Тэкльтон. Оба, как игрушки, которые дергают за веревочки, оба — острые углы, только Тилли прелестно нелепа, Тэкльтон респектабелен и в этой пляске, с непривычной улыбкой на темном лице. Калеб любуется общим весельем возле Берты, слепого ангела, играющего на арфе.
Свет меркнет, чайник кипит, сверчок стрекочет-поет в унисон чайнику. Пожилой джентльмен в старомодном фраке, которые носили в диккенсовские времена и которые снова модны во времена Мировой войны, тихо появляется у очага: «… Все растаяли в воздухе, и я один. Сверчок поет на печи, на полу лежит сломанная игрушка… А остальное исчезло…»
«Сегодня пришла за кулисы после 2-го акта „Сверчка“ артистка Никулина, уже старуха.
— Хочу чаю.
И села пить чай.
Ни слова о первом и втором акте.
Пришла после третьего.
— Очень мило поставлено. Студия — это затея Станиславского? У вас, говорят, плачут.
Пришла после четвертого.
Плачет. Прижимает руки к груди. Смотрит добрыми глазами. Всем пожимает руки, благодарит.
— Как чудесно, как хорошо вы играете. Приду, приду еще.
И не было генеральши.
И не было снисходительного постава головы.
Была добрая, растроганная старушка»
(Вахтангов).
Надежда Алексеевна Никулина — славная представительница «школы Островского», который написал для нее ряд ролей. Сначала девочек-подростков (Верочка в «Шутниках»), затем Реневу в «Светит, да не греет» и т. д. Прожившая долгую жизнь (1845–1923), она пережила все катаклизмы родного города — Москвы, родного Малого театра. В 20-х годах ее собрались выселить из собственного дома, особнячка в центре Москвы. Сохранилась резолюция Ленина: «Оставьте ее в покое». Осталась в покое и пожизненно в труппе Малого театра.
В «Сверчке» действительно воплотилась мечта о некоем театральном братстве, подобном духовному ордену. «Русские тамплиеры» образуют некое полутайное братство позднее, когда на Соловках и на Беломорканале массово перевоспитывались православные священники, всевозможные сектанты, толстовцы, теософы, тамплиеры и т. д. «Духовный орден» Станиславского — Сулержицкого подразумевал общность веры в собственные возможности, открытие этих возможностей каждому в себе и в другом, кто называется сотрудником Первой студии. И единство эстетики-этики сценической, студийной и повседневной, человеческой. «Сверчок» создавал такую полноту мечтаемой гармонии, что на сцене и в зале действительно всех охватывало то, что издавна названо — катарсис. Очищение-сострадание. Не трагедийное сострадание, но светлое, обновляющее. Не гибель надежды, но звезда-надежда.
Первые исполнители имели дублеров. Им просто присылали роль с приказом — выучить за неделю. И в Художественном театре дублерство почиталось первостепенным делом; в студии же утверждалось почти как ритуал. «Запасной» либо присутствовал на репетициях первого состава, либо вводился режиссером и всеми сотоварищами. Никогда ему не предлагалось копировать первообраз. Джон — Николай Колин может быть более схож с русским ямщиком, а не с возчиком английских дорог. В первых спектаклях Джона играл Болеславский, но он был призван на военную службу, и в спектакль вошел Хмара. Играл в очередь с Колиным.
Успенская никому не уступает свою Тилли. Она играет ее всегда, везде, даже будет играть в Америке, когда, получив огромное наследство, сможет вообще не играть. В Штатах доживала свой долгий век приютская сирота Тилли Слоубой, совершенно по-диккенсовски. Словно к ней, а не к красотке Мэй приехал кто-то добрый, богатый, щедрый, как сама фея-Сверчок.
Репортеры 1914 года единодушны в восторгах; большая пресса спектакль оценивает по большому счету. Исследуются соотношения театра и студии, традиций русского театра, поисков европейских театров и учения Станиславского, которое должно стать законченной театральной «системой». Ученые от психологии, физиологии сопоставляют «систему» со своими опытами. Если Станиславский — глава, магистр ордена, то Сулер его душа. «Духовное братство» должно существовать постоянно. Для Сулера оно постоянно. В театре. В студии. Летом, когда актеры обычно сколачивают сборную гастрольную труппу для поездки в провинцию, либо истинно отдыхают, потому что санаториев, пансионатов предостаточно, «орден» Сулержицкого не распадается. Обитатели алуштинской летней коммуны («Приезжайте, будете довольны!») кочуют вместе и в последующее лето или подкидывают свое младшее поколение Сулерам: Качаловы — Вадима, который вообще, кажется, командует родителями, тетками, гувернантками, слушается только «дядю Лёпу»; Владимир Иванович Поль — своих двоих, Тамару и Олега, которому так идет домашнее имя Лель; Александровы сами с Сулерами неизменно, дочь Маруся всегда с ними. Непременны здесь Москвины с двумя огольцами, Володей и Федей. Первый назван в честь Немировича-Данченко, второй — тезка царя Федора. Алексеевы спокойны, когда художница Кира и Игорь грузят в поезд ящики с минеральной водой «Виши», которая исключительно полезна для желудка, по мнению Константина Сергеевича. Доставленные ящики идут на другие нужды, Кира и Игорь забывают о «Виши», употребляя, как все, колодезную воду и поедая все, что ставит на стол Ольга Ивановна с дежурными помощниками. Кира возвращается домой постройневшей, полевые работы ей явно на пользу. Игорь — загоревший, обучившийся гребле, радует в Москве отменным аппетитом и даже гимназическими успехами. Вахтангов сочетает опыт возврата к природе, от которой он был достаточно далек в жестоком отцовском доме, в театральной своей одержимости — с наблюдением за всем и всеми. Наблюдает за деревенскими ребятами, которые включены в жизнь дачников. Театральная команда следует за Леопольдом Антоновичем в поле, на веслах, на парусах, на конюшне, на гонках пловцов, на Днепре — здесь Сулер непобедим.