— Готова моя Победа… горючее кончилось… — уже сама в полусне пробормотала Вера.
Я собралась было посмеяться над ней, но в этот момент ветер надул надо мной зеленые паруса, и ладья моя, плавно покачиваясь, отчалила вслед за Верой и Викулькой.
Одиночество
На пятиминутке ночная сестра доложила, что больная Ильина из восьмой палаты ночью опять поднималась, стояла у окна и легла в постель только после того, как сестра пригрозила ей вызвать дежурного врача.
Когда была названа фамилия больной, все посмотрели на меня. Славка даже подмигнул мне соболезнующе. Нонночка сделала испуганные глаза, а Римма Константиновна нахмурила свои великолепные брови.
Зав. отделением Леонид Иванович взглянул на меня укоризненно, словно это я сама полуголой разгуливала ночью по палате.
Только шеф не поднял своих тяжелых век. Заканчивая пятиминутку, он предложил мне еще раз показать Ильину невропатологу, а потом, почесав мизинцем переносицу, добавил: «А лучше всего, Мария Владимировна, пригласите-ка психиатра».
Обычно я всегда успеваю до пятиминутки заглянуть в свою палату или хотя бы коротенько узнать у ночной смены, как мои провели ночь. А сегодня я, как назло, немножко проспала, потом поругалась с мамой.
Еще накануне я засунула на верхнюю полку шифоньера теплый шарф — мамин подарок, собственноручно связанный ею ко дню моего двадцатипятилетия.
Утром сделала вид, что не могу его найти, а потом оказалось, что я и в самом деле забыла, куда его сунула.
Мама же пустила слезу, потому что термометр показывал 28° мороза, а у меня недавно болело горло.
Пришлось под мамино нытье и настырную воркотню найти все же это шерстяное сокровище и закутать свое драгоценное горлышко.
В клинику я прибежала вся в мыле, только-только успела с ходу заскочить в халат и натянуть на голову свою «шапокляку».
И, как на грех, в это утро пятиминутку вел сам шеф. Конечно, я давно уже перестала его бояться, но нет для меня ничего тошнее — садиться в галошу именно в его присутствии.
Не потому, что все мы, особенно молодые врачи, зависим от его отношения, от его оценки нашей работы… Просто он очень стоящий человек. Нагрузка у него нечеловеческая, но не ради денег. Мы это точно знаем. Проверено.
С больными шеф — воплощение какого-то особенного удивительного такта и душевной деликатности.
Ну, а с нами он не очень церемонится. Нас, молодых врачей, в кардиологическом отделении четверо: Славка, Нонночка, Игорь и я.
Все мы очень разные, и ругает нас шеф по-разному. Лексикон у него обширный и вполне современный: снобы, битники, полупотерянное поколение, хлюпики и еще почему-то самоеды.
Все это, конечно, несерьезно. В случае настоящей провинности, даже со стороны «средняков» вроде Риммы Константиновны, которые по возрасту ненамного моложе шефа, он становится холодно-сдержанным и немногословным.
По имени-отчеству мы называем его только в личном разговоре. За глаза почти весь персонал, с нашей легкой руки, величает его шефом.
А иногда он превращается в мэтра, патрона, хозяина и даже босса. Это когда Славка или Игорь обижены и пытаются хоть чуточку отыграться сарказмом.
С пятиминутки я шла злая, как черт. В коридоре Славка, тиснув на ходу мой локоть, сказал:
— Будь бдительна, Машук. Что-то мне в этой твоей старушенции не очень нравится…
Слава — мой однокурсник, но в институте мы с ним никогда не дружили. Одно время я даже считала, что в медицине он вообще человек случайный. Слишком самонадеянный. Прямолинейный, как оглобля.
А врач из него все-таки получился. С больными он держится просто, но очень уверенно, и больным это импонирует. Его любят.
И шеф явно выделяет его из нашей четверки. Видимо, заслуженно. Не знаю. Возможно, я просто немного ему завидовала. Но недавно произошел случаи, который нас очень сблизил.
У Славки был больной, поступивший к нам из хирургии после операции на печени. Славка с ним очень много возился смело пичкая новыми препаратами, дело шло к выздоровлению, и вдруг вечером, как раз в мое дежурство, больному стало плохо и в 12–20 он умер. Инфаркт.
Оказалось, что родственники через какого-то услужливого идиота, ходячего больного, передали ему письмо. Его жена где-то на Урале в командировке попала в автомобильную катастрофу. Позднее мы узнали, что она осталась жива… А он умер.
Больному стало плохо в десять часов, и хотя я знала, что и как нужно делать, велела сестре позвонитъ Славке домой. Он прибежал.
Когда все было кончено, я пошла искать Славку. Есть у нас в процедурной, за будкой электрокардиографии, такой уютный, тихий уголок. Славка сидел в этом полутемном закутке и раскачивался, обхватив голову руками.
Я очень испугалась, мне почудилось, что он плачет, я начала пятиться, чтобы уйти, пока он меня не заметил, но он поднял голову и окликнул меня.
Глаза у него были сухие, но лучше бы уж он плакал. Он сказал: «Посиди со мной…»
Я втиснулась к нему в закуток, и мы впервые поговорили с ним по-людски, о многом и очень нужном.
И сегодня, брошенная мимоходом, Славкина фраза об Ильиной встревожила меня больше всех пятиминуточных разговоров.
В палату с утренним обходом я вошла в препаршивом настроении и, конечно, прежде всего увидела, что моя Ильина сидит, прикрыв опущенные с кровати босые ноги одеялом.
Ни халата, ни тапок постельным больным не положено, а ей предписан постельный режим. И даже не просто постельный, а строго постельный.
Всего пять дней назад ее доставила к нам «скорая» с тяжелейшим приступом стенокардии.
— Прошу вас, Нина Алексеевна, ложитесь… — говорю я насколько могу мягко и спокойно. И убедительно. — Вот сделаем еще одну электрокардиограмму, посоветуемся с профессором, и, возможно, через несколько дней он разрешит вам сидеть…
— Мне так лучше… — говорит она тихо, не глядя на меня. Голос у нее тусклый, почти без интонаций.
Разумеется, она знает, что я «второгодок», и ни в грош не ставит мои предписания. Я уверена, если она сейчас поднимет на меня глаза, я в них прочту: «Откуда ты можешь знать, маленькое ничтожество в белом халате, что для меня лучше или хуже?»
— И все-таки мы должны лежать… — говорю я твердо и помогаю ей лечь.
Она покорно ложится и лежит, как полагается: на спине, руки вытянуты поверх одеяла… Лежит неподвижно, сомкнув бескровные веки… а я опять не могу оторвать глаз от ее лица.
Это — как открытие, что у человека в семьдесят лет может быть такое прекрасное лицо. Волосы у нее совершенно седые, но густые и пышные…
Я отхожу от постели Ильиной… Нет, честное слово, многие наши девчонки охотно променяли бы свои жиденькие патлы на такое богатство. И седина не испугала бы, покрасить можно в любой цвет — было бы что красить.
Я начинаю обход. К Ильиной я зайду позднее еще раз, пусть отдохнет, а может быть, и подремлет после бессонной ночи.
А с психиатром я все же повременю. Я должна разобраться сама. Тут что-то другое… Но что?
Родные ежедневно справляются по телефону о ее самочувствии, аккуратно навещают, приносят передачи.
Сын Ильиной Виктор Андреевич сейчас в Ленинграде, в командировке. Навещает ее невестка, жена сына. Очень симпатичная, приветливая женщина средних лет. Ильину она называет мамой, иногда мамулей, целует ее в щеку, и мне кажется, все эти нежности непритворны.
Это чувствуется по выражению лица Ильиной. Оно теплеет и несколько оживает, когда Марина Борисовна входит в палату.
И называет ее Ильина Маринкой или Маришей, а ведь это тоже чего-то стоит. Но по-настоящему она оживает, когда приходит Валерий, ее единственный внук, студент-дипломник, длинный, еще по-мальчишески тощий, но уже жених. Его Ирочка — очень хорошенькая девчонка. Вообще, это на редкость симпатичная пара. Он высокий, белобрысый, с синими глазами, она едва ему по плечо, тоненькая, черненькая. Карие глаза в пушистых ресницах.
Валерий приносит бабушке цветы. Зимой у нас в Сибири достать их не так-то просто.