Литмир - Электронная Библиотека

За столом, заваленным рукописями и черно-белыми репродукциями картин и мозаик, сидел еще не старый человек с красноватым, склеротическим лицом, с зачесанными назад бесцветными — то ли серыми, то ли рыжеватыми — волосами. Уиттимор, не поднимаясь из-за стола, заговорил со мной по-английски. Английского я не знал и ответил по-немецки, но немецкого почти не знал Уиттимор. Я достал аттестат зрелости, к которому была приклеена фотографическая карточка, изображавшая меня в несколько более авантажном виде, чем тот, в котором я предстал перед Уиттимором. Слова, одинаковые на всех языках — «университет», «студент» и так далее, — позволили мне объяснить причину моего визита. В ответ профессор только развел руками, — было ясно, что никаких вакансий нет и что мне пора ретироваться.

Разговаривая с Уиттимором, я краем глаза рассматривал репродукции картин, лежавшие на столе. Одна из них мне показалась знакомой, она резко выделялась среди византийских шестикрылых ангелов, мозаичных ликов святых и изображений богоматери с большими грустными глазами. Я взял ее в руки. Картина изображала похищение какой-то женщины: черная лодка была наполовину вытянута на плоский песчаный берег, воины в шлемах сталкивали лодку в море, а один из них, огромного роста, поднял женщину в разорванном платье на воздух и готовился бросить ее в лодку. В небе, как будто подчеркивая его бесконечность, белело легкое, затерявшееся в пространстве облако. Картина была не закончена — сквозь темное дерево лодки просвечивало полотно. Все изображенное на картине было написано с удивительной легкостью и свободой — даже на черно-белой репродукции создавалось впечатление знойного воздуха, пронизанного лучами солнца.

— Тьеполо? — сказал я, впрочем, без всякой уверенности, — слишком уж много было в картине того, что впоследствии стали называть импрессионизмом.

Имя венецианского художника, названного мною, произвело на Уиттимора неожиданное впечатление. Он вскочил из-за стола и, объяснив мне жестами, что я должен подождать его, вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся в сопровождении высокого молодого человека, который с порога спросил меня по-русски, почему я решил, что это картина Тьеполо.

Моя счастливая способность не теряться на экзаменах и сосредоточивать, точно какая-то внутренняя линза помогает мне в этом, все мои знания на заданном вопросе, не изменила мне и в этот раз.

Я думаю, что это Тьеполо, хотя самой картины не помню. Картин, написанных на полотне, вообще у Тьеполо не много: он создавал фрески, расписывал потолки дворцов. От Веронезе его отличает воздушность, легкость. Веронезе — еще барокко, его картины связаны с золотом оформления, будь то лепное золото потолков, будь то широкая позолоченная вязь тяжелых рам. Тьеполо проще. И в рисунке своем он менее четок. В нем нет вещественности Гварди, у которого даже вода кажется твердой, как лед, он весь радость, воздушность. Его мазок прозрачен, как будто он разбавляет свои краски водой венецианских лагун (последнюю фразу я процитировал почти дословно, взяв ее из «Истории живописи» А. Бенуа).

Молодой человек (это был секретарь Уиттимора, к которому мне советовали не обращаться: он был известен своей несговорчивостью) перевел мои слова Уиттимору.

— Картину, изображенную на репродукции, недавно открыли в Италии. Эксперты еще не дали своего окончательного заключения, является ли она первоначальным наброском «Похищения Елены» или незаконченной копией неизвестного художника. Мистер Уиттимор обрадован встречей с русским студентом, хорошо знающим историю живописи, но к сожалению, все вакансии комитета заполнены. Оставьте ваш адрес, мистер Уиттимор хотел бы внести вас в списки будущих кандидатов, мы надеемся, что у комитета через год будет возможность сделать новый набор.

— К сожалению, постоянного адреса у меня нет, я еще сам не знаю, что будет со мной через несколько недель.

— А как ваша фамилия?

— Андреев.

Неизбежный вопрос:

— Сын Леонида Андреева?

— Да.

Тут произошло нечто уже совсем для меня неожиданное:

— Мы два месяца разыскивали вас в Константинополе. Вы давно внесены в списки стипендиатов. Графиня Бобринская говорила о вас с Уиттимором и даже показывала ему переводы на английский язык ваших стихов.

Однако фантастика на этом не кончилась: на другой день Уиттимор не только повел меня к портному, но и купил мне башмаки, рубашки, два галстука, дождевик и серую шляпу. На руки мне было выдано четыреста левов, — все это должно было быть вычтено из моей будущей стипендии, которую я начну получать по приезде в Берлин, где полагалось сосредоточить всех-всех стипендиатов, набранных в различных странах Балканского полуострова. Должен сказать, что четыреста левов у меня действительно вычли, а костюм и все прочее оказалось личным подарком Уиттимора.

Мое превращение из оборванца в прилично одетого молодого человека не обошлось без события, меня огорчившего: мой френч, отличавшийся необыкновенно широким воротом, я отдал Володе Сосинскому — он был одет еще хуже меня. На другой день я спохватился: в грудном кармане френча, не поддаваясь приступам голода, даже батумского, я хранил цепочку от часов и два золотых брелока, подаренных отцом. На одном из них была отмечена постановка «Жизни Человека», на другом выгравирована дата 50-го представления «Профессора Сторицина». В брелок, представлявший собою коробочку, бабушка, туго скрутив, положила темную прядку отцовских волос. Когда я сказал об этом Володе, он пришел в отчаяние: не осмотрев карманы, он сразу же отнес френч на толкучку. Попытки разыскать турка, которому Володя загнал френч, ни к чему не привели: турок исчез, как будто его никогда и не было на свете…

Больше двадцати лет своей жизни Уиттимор посвятил реставрации Айя-Софии. Им была создана группа реставраторов, которая с величайшей предосторожностью снимала мусульманскую штукатурку с христианских фресок. Византологию он любил страстно. Я помню, как он был удивлен тем, что я не мог назвать ни одного большого русского художника XIX века, живопись которого уходила бы корнями в русскую иконопись и тем более в византийскую культуру. Когда с нами не было его секретаря, служившего переводчиком, мы объяснялись по-немецки, и разговаривать на отвлеченные темы было трудно. У Уиттимора был огромный интерес к России и русской культуре, хотя и то и другое он знал плохо. Насколько я мог понять, он был тем, что принято теперь называть «прогрессивным американцем». Во всяком случае, когда на его вопрос, что такое большевики, я, вместо того чтобы взять нож в зубы и разлохматить волосы, ответил: «Не знаю» — он пришел в восторг. Уиттимор решительно противился переезду стипендиатов в Соединенные Штаты, зная, как в Америке легко денационализируются иностранцы, и считая, что образование мы получаем для того, чтобы в будущем наши знания мы применяли бы в своей стране. Русских монархистов Уиттимор терпеть не мог, хотя его секретарь, а впоследствии его представительница в Берлине принадлежали именно к правому крылу эмиграции.

Вскоре Уиттимор уехал в Константинополь, а для меня началась новая жизнь. В Софии в те годы, кажется, не было ни одного кафе, зато млекарницы, продававшие йогурт, попадались на каждом шагу. Даже на главной площади, прямо перед королевским дворцом, красовались две вывески: «Млекарница Лев Толстой» и «Млекарница Илья Мечников». В этих млекарницах баночка йогурта стоила три лева, в других — два с половиной, а на окраине города — два. На мои четыреста левов я должен был пробить недели три до отъезда в Берлин, и широко развернуться было трудно, но тем не менее я предпринял обход софийских млекарниц и, кажется, не пропустил ни одной.

Через несколько дней после моей встречи с Уиттимором, даже скорее, чем предполагалось вначале, Сосинский, Резников, Пфеферман, а с ними почти вся группа бывших константинопольских учеников уехали в Шумен. В бараках «срещу гарата» кроме меня осталось еще два или три человека, каким-то образом вошедших в доверие дирекции и оставленных в Софии.

58
{"b":"207876","o":1}