Литмир - Электронная Библиотека

— Нет русского народа, — прервал Бергаминова молодой офицер, стоявший у самой жаровни, — есть взбунтовавшиеся мужики, которых недостаточно пороли в свое время наши отцы, в частности и вы, господин генерал.

Я почувствовал, что стремительно начинает назревать скандал: если кто-нибудь не выдержит и упомянет об Учредительном собрании, его немедленно сочтут за большевика и начнется драка. Я вышел из комнаты.

Квадрат внутреннего двора был совершенно пуст. Черные тени четырехэтажных зданий лежали по краям, как будто двор был окружен траурной рамкой. Блестели отполированные шагами янычар плиты камней. Я бросился бежать, мне чудилось, что бегу не я, что камни сами мне бросаются под ноги, что ветер подхватывает и несет меня, что я с разбегу могу вскочить на крышу казармы, преграждающей мне дорогу. Я пересек двор и остановился под сводами запертых ворот. Черные тени лежали у моих ног слепые глазницы окон с удивлением смотрели на меня.

Я слышал, как бешено стучало сердце, и еле успевал вдыхать холодный воздух.

Неожиданно раздался стук в ворота. Я притаился за выступом стены. Под сводами открылась узенькая дверь сторожки, желтый луч пересек подворотню, и часовой, застегивая на ходу шинель, прошел мимо, почти задев меня винтовкой. Он открыл решетчатое окошечко, крикнул, что «могли бы приехать пораньше», на что чей-то голос с сильным украинским акцентом ответил, что «волы не кони» и что «еще хорошо, что телега не развалилась по дороге». Часовой долго в темноте возился с болтами, звенел связкой ключей и, наконец, открыл тяжелые ворота. Во двор, глухо громыхая под сводами, въехала арба, груженная мешками. Повозку на огромных колесах, раскачиваясь с натуги, тащили два широкорогих вола. Когда волы поравнялись со мной, я быстро выскользнул наружу и притаился за грудой блестевшего при лунном свете колючего щебня. Ворота захлопнулись, и я оказался на свободе.

Мое неожиданное бегство показалось мне фантастичным и вместе с тем естественным завершением того восторга и легкости, которыми я жил весь день. Я был на свободе, но знал, что пробраться в Константинополь не просто: на скутарийской пристани у пассажиров проверяли документы. Кроме того, надо было купить билеты на пароход, а денег у меня не было.

Однако мне решительно везло в этот последний день 1921 года: я долго бродил пустыми улочками Скутари, вышел к не огороженному стеной кладбищу, где скопище невысоких могильных памятников, увенчанных каменными чалмами, издали напоминало толпу серых гномов, прыгал через лунные просветы между кипарисами, протянувшими пирамидальные тени на серебряной мостовой, и, наконец, заблудился в темных тупиках и переулках, спускавшихся к Босфору. Верхние этажи были освещены луной, но внизу стояла тьма, настолько непроглядная, что казалось, ее можно было ощупать руками. Наконец я выбрался к пристани и стал дожидаться отплытия последнего пароходика. Вместе с группой запаздывавших пассажиров, благополучно миновав контролера и жандармов, — в этот момент на рейде завыли сирены, возвещавшие наступление Нового года, — перескочил с пристани прямо на палубу. Меня сзади кто-то окликнул, но я, притворившись, что ничего не слышу, затерялся в пестрой толпе многочисленных, несмотря на поздний час, пассажиров. Так, под вой сирен, звон пароходных колоколов, под аркой скрещенных над Босфором прожекторов, в эту ледяную и лунную новогоднюю ночь я пересек Босфор и снова очутился на европейском берегу.

Первую ночь я провел «под крышей минарета», как говаривал Костя Вялов: пробродил по стамбульским улицам — общежитие было закрыто на ночь. Я очень замерз. К утру, еще в сумерках, я вышел на улицу Кулуглу. Благополучно перемахнув через невысокую стену, я оказался во дворе лицея. На дверях по-прежнему висел замок. Взобравшись на крышу крыльца, я нащупал неплотно закрытое окно, влез внутрь и устроился на сваленных в кучу матрацах. Внутри лицея было холодно, ненамного теплее, чем на улице, но когда мне все же удалось заснуть, я погрузился в какой-то веселый сон: мне снился теленок с получеловеческой мордой, я старался заставить его прочесть стихи:

Птичка божия не знает…

Через несколько дней благодаря рекомендации графини Бобринской я получил возможность обедать в бесплатной столовой, помещавшейся во дворе русского посольства.

С Бобринской я познакомился просто на улице, — когда я рассматривал витрину гастрономического магазина, ко мне подошла седая, бедно одетая женщина, спросила, кто я такой и не может ли она мне чем-нибудь помочь. Насколько я знаю, эта удивительная женщина никогда не занимала никакого официального поста, но всю жизнь о ком-то хлопотала, кого-то устраивала, кому-то помогала. В царские времена ее титул открывал перед нею все двери, и она часто добивалась того, что оказывалось не под силу крупным адвокатам, — от возвращения в столицу политических ссыльных до освобождения из тюрьмы воришек и даже воров-рецидивистов. Политика Бобринскую не интересовала — она искала «высшей справедливости» и в конце концов отдала все свое огромное состояние на помощь тем, кто, по ее мнению, незаслуженно пострадал. Меня она устроила в бесплатную столовую и, узнав, что я пишу стихи, попросила меня переписать для нее несколько стихотворений:

— Я переведу их на английский, вам это может пригодиться.

Переписав стихи, написанные еще на Черной речке, я отдал Бобринской и… потерял ее из виду.

Через несколько дней в Посольской, как ее называли, столовке я встретился с молодым еще человеком, внешность которого невольно обращала на себя внимание, — в пестром и многоязыком Константинополе, где русские донашивала военные мундиры, черкески и английские френчи, он казался странным анахронизмом: на нем был довольно уже потертый пиджак, синий в белую горошину шелковый галстук, аккуратно завязанный бантиком, стоптанные, но вычищенные до блеска желтые башмаки. Руки его были белы даже до неестественности, а на левом мизинце скромно поблескивал перстенек с небольшим желтым камнем. Носил он маленькую, клинышком, желтую бородку. Вообще лицо у него было приятное, только несколько слащавое, и даже серовато-желтые, как будто отсутствующие глаза сливались со всем его обликом — незначительно-серым. Вероятно, у меня не появилось бы никакого желания разговаривать с моим соседом, если бы я не заметил, что у него из кармана пиджака выглядывает книжка Анненского «Кипарисовый ларец», которую я сразу же узнала это издание было в отцовской библиотеке. Поначалу разговор не клеился, ответы моего собеседника были довольно односложны, хотя до приторности вежливы: он ни разу не сказал этих слов, но все время казалось, что каждую фразу он начинает торжественным обращением «милостивый государь». Наконец я не выдержал и заговорил об Анненском. При этом имени лицо моего собеседника вспыхнуло, порозовели даже его белые руки.

— Разве можно говорить об Анненском здесь, в этой столовой? — сказал он мне с нескрываемым волнением. — Ведь это не столовая, а шамалка. Посмотрите, как едят, — он указал мне кивком головы на сидевшего против нас донского казака, с жадностью уплетавшего серые макароны.

— Я был несколько озадачен его замечанием, — по-моему, о стихах можно говорить всегда и везде, было бы с кем говорить. Да и слова его показались мне неуместными.

— Не думаете ли вы, — сказал я, — что здесь дело не в воспитании, а в голоде? После долгой голодовки еще и не так набрасываешься на пищу.

— Для меня стихи — это вроде церковной службы, ничто не должно мешать сосредоточиться, уйти целиком в слова и в звук слов, иначе их таинственность останется непостижимой.

Я подумал о том, что раскрытая тайна уже перестает быть тайной, но промолчал, и мы вскоре, кончив обедать, вышли на улицу. Погода была серая и холодная. Изредка начинал накрапывать дождь, но ветер поспешно прогонял тучи на юг и высушивал начинавшую было намокать одежду. Улица Пера была по обыкновению людна и шумна. Мы свернули в боковой переулок, уводивший нас в тишину внезапно обезлюдевшего города.

55
{"b":"207876","o":1}