Литмир - Электронная Библиотека

— Я, собственно, должен был бы донести на вас по начальству, но не беспокойтесь, я ничего не скажу, все равно вы никуда из казармы не уйдете: ваш Иван Юрьевич, наверное, уже дал тёку.

Около двух недель мы провели среди кубанцев. В город нас не пускали, — по-видимому, не слишком доверяя доброй воле новых добровольцев, — только несколько раз сводили строем на ученье. Однажды мы встретили Ивана Юрьевича, — издали он приветливо помахал нам рукой, но этим дело и кончилось. Плотников совсем загрустил — он все еще верил, что Иван Юрьевич подготовляет наш уход. Федя был спокоен и даже весел. Как-то вечером, когда мы легли спать и казарма погрузилась в тишину, нарушавшуюся только дыханием, сопением и храпом нескольких десятков человек, он сказал мне:

— Я свое решение принял — иду с кубанцами.

— Но если Иван Юрьевич… — перебил я.

— Я больше не верю Артамонову. — Федя назвал Ивана Юрьевича по фамилии, резко, как чужого. — Жила тонка. Вот увидишь — он струсит.

— Еще недели две тому назад… — сказал я.

— Я ему верил гораздо дольше, чем ты, а вот теперь не верю. Я иду с кубанцами. Конечно, не так я думал бороться за Россию. Помнишь, в Марселе… Но все-таки это борьба. Через две недели мне исполнится двадцать четыре года. Похоже, что клюевское предсказанье, о котором я тебе говорил в Константинополе, не исполнится. Но ты не думай, — вдруг испугавшись, что я неверно пойму его, добавил Федя, — что я боюсь умереть. Нет, сейчас мне умереть было бы совсем легко. За последние дни я много думал об этом. Прими решение, как я, — и тебе тоже станет легко. Вот все они, — в темноте Федя кивнул в сторону спящих солдат, — мечтают увидеть свой дом, стены, в которых они родились, как бы неприглядны они ни были. Я думаю о моем отце: если он жив еще, едва ли ему в голову может прийти, что меня занесло на Кавказ. Когда я ему расскажу — боже мой, как он будет удивляться!

Федя замолчал и уже сквозь сон прибавил:

— Хорошая у нас церковь была. Только на колокольне альтовый колокол треснул — жалко. Когда мы вернемся домой, я тебя научу звонить, хороший звонарь — редкость.

В ту ночь я долго мучался бессонницей, ворочаясь с боку на бок. Я не мог себя убедить, что борьба за кубанскую республику и есть борьба за Россию, но вместе с тем боялся, что другого выхода у нас нет. Попросту уйти кубанцев, дезертировать, отказаться от мечты, приведшей нас на Кавказ, у меня не было ни храбрости, ни трусости, — не знаю, чего нужно было больше.

Когда я наконец заснул, мне приснился отец. Он сидел в маленькой стеклянной банке из-под варенья. Он был крошечный и ужасно несчастный. Я вертел байку в руках и никак не мог открыть ее: стеклянная крышка была крепко привинчена. «Но, может быть, он все-таки услышит, — подумал я. — Главное, чтобы он услышал, а то что он маленький, это не имеет никакого значения»! «Папа, — закричал я во весь голос, — папа!» — но отец становился все меньше и меньше, я начал бояться, что он сейчас совсем растает. «У меня болит голова, — вдруг! донесся голос отца. — Оставь банку, зачем ты ее вертишь? У меня болит голова». Я поставил банку на стол, но в ней уже больше никого не было. Страшный ужас охватил меня, я бросился бежать, спотыкаясь и падая на каждом шагу. Когда я проснулся, казарма еще спала, рассвет еле-еле начал белить решетчатое окно. Я поймал себя на том, что повторял вслух все одну и ту же фразу:

— Папа, ведь пойми же, папа, пойми…

Утром мы узнали, что на другой день, 2 марта, нас отправят на фронт. Известие это было не официальное, я узнал о нашей отправке под величайшим секретом от корнета Милешкина. Плотникову, несмотря на то, что охрана была удвоена, удалось удрать из казармы. Он вернулся через несколько часов — входящего часовые не задержали, — мрачный и злой: накануне Иван Юрьевич уехал из Сухума, и хотя Лецкие не сказали ему этого прямо, он понял, что Артамонов больше в Сухум не вернется.

— Делать нечего, повююем за родную Кубань, — сказал Федя, усмехаясь, он единственный из нас троих не потерял веселого настроения.

12

На другое утро нас выстроили во дворе казармы. Первая сотня, в которой, впрочем,

насчитывалось всего семьдесят три пластуна, и отряд пулеметчиков, человек двадцать при трех старых «луисах», дававших задержку после каждого выстрела, были наконец сорганизованы. Вторая сотня, укомплектованная только наполовину, должна была уйти на фронт только через два дня. Начальником всего кубанского отряда был назначен полковник Фесенко, сравнительно молодой, очень высокий офицер, на котором офицерская шинель висела, как на гвозде. Пересекая наискось впалую грудь, болталась солдатская винтовка, придававшая Фесенко весьма партизанский вид. В тот день я увидел

его впервые: кубанцы, знавшие Фесенко по гражданской войне, говорили, что он «черт», «что ему море по колено», «что с таким не пропадешь». Не знаю, действительно ли был «чертом» полковник Фесенко, но в Грузии он ничем не отличился: вся тяжесть боя под Новым Афоном пала на начальника нашей первой сотни, есаула Булавина.

Был чудесный солнечный день — первый весенний день 1921 года. Небо очистилось и стало совершенно прозрачным, солнце весело прогуливалось по двору, высушивало лужи, с любопытством заглядывало в грязные углы, поблескивало в тусклых окнах нашей казармы, разгоняло по синей тени под забором веселых, прыгающих зайчиков. Воробьи сошли с ума, и казалось, что чирикает весь сухумский воздух, легкий, чуть прохладный, пахнущий морем и мимозами.

Мы стояли в строю довольно долго, ожидая прибытия Тимошенко. Солдаты шепотом переговаривались друг с другом, шутили, — весна на каждого наложила свой отпечаток, и все лица, обычно хмурые и сосредоточенные, загорелись изнутри огнем, расправляющим морщины, огнем, молодившим каждого человека на много лет. Фесенко, подрагивая длинными ногами в офицерских сапогах, склонив набок голову в папахе, как петух, приготовляющийся клюнуть верно, рассеянно расхаживал перед рядами. Впереди шеренги, на правом фланге, стоял есаул Булавин — высокий, неподвижный, туго стянутый темно-коричневой черкеской. Солнце сияло на рыжих усах корнета Милешкина с такою силой, что приходилось жмуриться.

Наконец, уже к полудню, появился Тимошенко в сопровождении всего кубанского правительства. Аспидов держался в стороне, вероятно обиженный тем, что не ему предстояло произнести напутственное слово. Обойдя ряды, сказав несколько фраз вполголоса полковнику Фесенко, президент будущей кубанской республики обратился к нам. В черной черкеске, в черной каракулевой папахе, из-под которой выбивалась длинная прядь золотистых волос, с белой рукой, гордо положенной на рукоятку кинжала, он был действительно очень красив. Солнце било ему в глаза, он слегка щурился, и от этого казалось, что он лукаво улыбается.

— Кубанцы! Роковой час пробил! Сегодня с винтовкой в руках, с сердцем, полным надежды, мы отправляемся в поход для освобождения наших родных очагов. Вы все идете в бой добровольно. Вы знаете, что там, за горами, — Тимошенко широким жестом указал в сторону сиявшего нетронутыми снегами Кавказского хребта, и широкий рукав его черкески стал похожим на черное крыло, — там, за горами, наша родина, наши родные станицы. Там ждут нас наши хаты, наши жены, наши бескрайние кубанские степи. Не страшно умирать за свободную Кубань. Наградой победителю будут вольная жизнь и полные житницы.

Тимошенко, как опытный оратор, говорил недолго, но каждое слово произносил любовно, веско, со вкусом, гипнотизируя ряды пластунов широкими движениями рук. И когда он кончил словами кубанского гимна:

Эх, Кубань, ты наша родина…—

ряды вздрогнули и подхватили:

Вековой наш богатырь,

Многоводная, раздольная…

Я посмотрел на Федю. Закрыв глаза, с упоением, забыв все на свете, он пел:

30
{"b":"207876","o":1}