В народе, как мне сообщали, по этому поводу ходило множество слухов. Главное в них было то, что нечто там должно произойти такое, что, может быть, перевернет все прежние представления о силе императорской власти. Такого рода слухи вредили моему плану (я опасался, что гвардейцы под каким-либо предлогом откажутся в нем участвовать), и я велел распустить другие: что по окончании праздника каждый пришедший получит денежную премию по списку. Мне передавали, что такие списки уже составлялись горожанами.
Моя скульптура в виде распятия была готова. Ее, укрыв, перевезли на место праздника и прикрепили к подъемному механизму. Я велел наградить скульптора, но оставил его во дворце под охраной до самого окончания праздника.
Яму под вышками заполнили горючим веществом и замаскировали. По всему периметру поляны через каждые тридцать шагов стояли солдаты, никого не допуская внутрь. Любопытных, появлявшихся в поле зрения солдат, по моему приказу отгоняли, а особенно настырных хватали и подвергали наказанию.
Прошло довольно много времени с тех пор, как я не виделся с Суллой, с того самого дня, когда я так жестоко поиздевался над ним. Честно скажу, мне было трудно увидеть его снова, и, если бы можно было не видеть его никогда, я бы именно так и сделал. Я было стал думать, чтобы заменить Суллу кем-нибудь другим, а его просто оставить в покое — пусть будет что будет. Но, разумеется, это было невозможно, потому что моя тайна должна оставаться тайной для всех.
Скрепя сердце и чувствуя неловкость, я все-таки послал за ним. Когда он вошел, я поднялся ему навстречу, и мы обнялись.
— Скажи, Сулла, ты не сердишься на меня? — спросил я, заглядывая ему в глаза.
— Нет, император, — отвечал он, — как же я могу сердиться на моего императора?
— Оставь это, Сулла. Скажи, разве ты не веришь, что мы друзья, братья… Вспомни о «братстве одиноких». Ты помнишь? Скажи, скажи!
— Да, император, я помню, но нас тогда было больше.
— Больше? — не понял я. — Что ты имеешь в виду?
— Я говорю о Друзилле. Ведь она тоже была в нашем братстве.
— А-а, — протянул я. Я забыл о Друзилле, а он имел смелость напомнить мне о ней. — Да, Друзилла, — сказал я, помолчав, — мне трудно вспоминать о ней. Я так ее любил. Ты же знаешь, Сулла, как я ее любил.
— И она тоже любила тебя, — сказал он. — А потом…
Он не договорил, но и без того все было понятно.
— Сулла, мне не нравится наш разговор. Ведь ты пришел не для того, чтобы упрекать меня? В конце концов, Друзилла была моей сестрой, а не твоей.
— Да, император, это так.
— Моей, а не твоей, — повторил я раздраженно. — И кто ты такой есть, чтобы упрекать меня?
— Да, император, — отвечал он, — я всего-навсего твой раб, публичная девка, как ты верно выразился в прошлый раз.
— Если мне захочется, — не сдерживаясь, закричал я, — ты будешь публичной девкой, и оденешься, как публичная девка, и разукрасишь лицо, как публичная девка. И все равно будешь рад этому и станешь славить меня.
— Да, император, это так, — спокойно и холодно согласился он, — только я не понимаю…
— Что ты не понимаешь? — перебил я его.
— Не понимаю, — так же спокойно сказал он, — при чем здесь «братство одиноких» и наш совместный уход.
Проклятый Сулла! Он был прав. Сколько раз невыдержанность подводила меня и подвела опять. Всего в течение каких-нибудь двух дней мне нужен был соратник и друг — любящий, преданный, доверяющий. Всего на два дня нужно было смирить свою злобу. Не для кого-нибудь, не для Суллы, а только для самого себя. И даже этого я не умел сделать.
— Скажи, Сулла, — проговорил я, глядя в сторону, — ты доверяешь мне?
— Ты спрашиваешь: люблю ли я тебя? — сказал он, помолчав. — Конечно, император, я люблю тебя и сделаю все, что ты захочешь. Если мне придется умереть, то я радостно умру за своего императора.
— Придется умереть? — спросил я, внимательно посмотрев в его глаза. — Почему ты так говоришь? Что ты имел в виду?
— Ничего. Я сказал это, потому что радостно умру за тебя, если придется, вот и все.
Я смотрел на него так внимательно, будто хотел проникнуть внутрь его существа. Нет, он не издевался надо мной, по крайней мере, я этого не увидел. Но в таком случае это звучало самой сокрушительной издевкой. Гнев снова явился во мне, но я сумел сдержаться.
— Нет, — проговорил я особенно спокойно, — я говорил не о дружбе, не о любви к императору. Я только хотел знать, доверяешь ли ты мне.
Он кивнул и выговорил едва слышно:
— Да, Гай, я доверяю тебе.
Мы молчали еще некоторое время. Я никак не мог перейти к тому, для чего позвал его. Наконец я сказал:
— Зато я доверяю тебе, мой Сулла. И ты в этом сможешь скоро убедиться. После праздника мы уйдем вместе, но потом, если ты захочешь, я отпущу тебя. Ты заберешь половину денег, которые ты спрятал для меня в тайниках, и станешь жить сам. Купишь себе дом, или поместье, или все что угодно. Ты знаешь, там очень много денег — половины их хватит тебе еще на две жизни.
Вместо ответа он кивнул. Что означал его кивок: согласие с моим новым планом или что-нибудь другое, я не знал, но спрашивать не стал. Я вполне понимал бессмысленность этого разговора: любишь — не любишь, доверяешь — не доверяешь. Что могут значить слова!
— Хорошо, Сулла, — сказал я, — об этом поговорим после. — И добавил: — После праздника. А теперь нам нужно заняться твоим одеянием и гримом. Пожалуйста, приступай, у нас не очень много времени.
Мне не пришлось повторять это дважды: Сулла поклонился и вдруг в несколько движений ловко скинул одежду, оставшись совершенно голым. Потом, ни слова ни говоря, взял коробку с гримом, сел в кресло у зеркала и сосредоточенно стал заниматься своим лицом.
Я опустился в свое кресло, развернув его так, чтобы не видеть Суллы — мне неприятно было смотреть сейчас на его наготу. Гнев то поднимался во мне, то стихал — Сулла снова унизил меня, в этот раз откровенно и нагло. Я ощущал себя так, будто не он передо мной, а я перед ним стою голым и беззащитным, и он издевательски внимательно рассматривает мою наготу.
— Я готов, император, — услышал я и обернулся.
Сулла стоял в парике, с гримом на лице, и губы его
были раздвинуты в едва заметной улыбке. Я хотел сказать ему (должен был сказать), чтобы он примерил императорское одеяние, но я только смотрел на него и не мог вымолвить ни слова.
Я смотрел на него не отрываясь, и мой взгляд был прикован к его губам. Мне казалось, как и тогда, когда я рассматривал скульптуру, что губы незаметно, но явственно раздвигаются, превращая улыбку в гримасу. Красные, грубо размалеванные губы на чужом безжизненном лице.
«Ты умрешь», — произнес во мне как будто чей-то голос. То ли мой, то ли не мой — я не сумел понять. Как и не сумел понять того, кто же умрет: я или Сулла?!
Меня охватил страх, и, не помня себя, я выкрикнул:
— Ты! Ты!
— Нет, император, — услышал я голос Суллы как будто издалека, — это ты, а не я.
— г- Что? Что ты говоришь! Что ты… имеешь в виду?
— Я имел в виду, император, — сказал он, теперь уже открыто улыбнувшись и пожав плечами, — что я так похож на тебя, что это уже не я, а ты. И ты смотришь не на меня, а на самого себя.
— Да, да, — отрывисто и не понимая, что говорю, сказал я. — Ты прав. Конечно. — И, махнув на него рукой, добавил: — Хорошо, иди. Возьми мое одеяние, примеришь его у себя, я не буду смотреть. Иди, прошу тебя.
Я не дождался его поклона, подошел к столу, сел, обхватил голову руками.
С той самой минуты страх больше не отпускал меня. То он делался совсем невыносимым, то чуть ослабевал, но не оставлял меня, поселился во мне, как болезнь — неизлечимая, тягостная, непременно ведущая к смерти.
Прежде я тоже боялся смерти, но не так, как сейчас. И даже я страшился не смерти, а покушения на мою жизнь: взмахов рук, ударов кинжалами, криков, боли, крови. Боли, наверное, сильнее всего боялся. Сейчас этой боязни не было уже. Возможно, она еще где-то жила во мне, но глубоко и была перекрыта новым страхом. Смерть представлялась мне бездной — пустой, черной, холодной, бездонной, куда я упаду и буду лететь — одинокий, никому не нужный, никого и ничего не видящий. Буду лететь вечно и никогда не достигну дна. Я сам, своими руками открыл эту пропасть, заглянул в нее, и теперь она не отпускала меня, втягивала в себя неумолимо. Я мог думать об этом или не думать, бояться или не бояться, изображать, что все идет по-старому, доказывать себе, что никакой опасности нет, что все придумано мной самим. Я мог делать и думать все что угодно, а смерть — черная пропасть — делала свое. Я уже приблизился к ее краю, мне оставалось сделать всего один шаг, чтобы нога моя больше никогда не ощутила тверди.