Потом — как рассказывал Сулла — я страшно закричал и бросился вперед, прямо на стоявшего передо мною Марка, и сбил его с ног. Марк тоже страшно закричал. Но все это Сулла уже не видел, а слышал, потому что мой крик был столь неожиданным и страшным, что факел выскользнул из его руки и, зашипев, потух. Стало так темно и страшно, что темнота в глазах из черной стала ослепительно белой. Были какие-то звуки, где смешались плеск воды, и стоны, и удары мягкого о твердое, и еще какой-то гул сверху.
Сулла так стоял сколько-то (сам не мог теперь сказать, долго или нет), потом вдруг тоже бросился вперед, сам не зная почему, но словно бы его кто-то сильно толкнул в спину. И сразу же упал, наткнувшись на большое, мягкое и мокрое. Упал, ударился, тут же отполз в страхе. Только ткнувшись в стену, понял, что это тело, потому что услышал стон: протяжный, жалобный. И от страха, ужаса и еще сам не зная отчего, что сильнее страха, ужаса, пополз на четвереньках вдоль стены, не ощущая ни боли, ни смрада, не видя темноты, не слыша ничего, зная, что не сможет убежать, что некуда, но не в состоянии остановиться.
Только потом, когда натолкнулся на меня, как видно догнав меня в беге по кругу вдоль стены, только тогда, обхватив за плечи и упав вместе со мной и лежа вместе со мной в ледяной клейкой жиже на полу, — только тогда он понял, что я Гай, а он Сулла и что ему нужно спасти меня, вынести из темноты на свет.
Потом он кричал, не отпуская меня, потом выпустил и пополз, крича. Но, наверное, это ему только казалось, что он кричит, тогда как на самом деле он либо стонал тихо, либо беззвучно раскрывал рот. Он искал выход, но не мог сообразить, что нужно искать лестницу, что нужно заставить себя встать и подняться по ней.
Он помнит, как наверху прокричало несколько голосов, раздался и стал приближаться топот множества ног. Потом как будто что-то протащили мимо, сгрудились у лестницы, толкались, мешая друг другу. Они поднялись наверх, и свет потух, и тишина наступила равная темноте, будто он, Сулла, лишился слуха.
Так он пролежал долго. Он как будто чувствовал, что жив, но ему казалось, что мертв. Но главное — это ему было безразлично. Так могло пройти сколько угодно времени, хоть целая вечность. Сулла сам сделался тишиной и темнотой одновременно и до вторжения шума и света мог спокойно оставаться ими.
Шум и свет ворвались сверху. Приблизились, пробежали мимо. Бесплотные тела, бесплотный свет — ему было безразлично. Пробегая, они наступали на него, но он почему-то не чувствовал ни боли, ни вообще какого-либо неудобства. Возможно, что не только они, но и сам он тоже стал бесплотным.
Вдруг они остановились, он почувствовал, что над ним, но не мог открыть глаз, хотя все время до этого они были открыты. Его грубо подняли и понесли. Кто-то сердито крикнул: «Император!» Это был не возглас, а приказ. И тут же руки несущих стали ласковыми, а движения бережными настолько, что казалось, он сам плывет в пространстве, без их помощи и поддержки.
Он открыл глаза от яркого света. Солнце. Лица, склонившиеся над ним, казались темными пятнами. Каждое как диск солнца, прикрытого луной во время затмения. Точно так же — уж он-то знал это. Только вокруг не было темноты, но, напротив, солнечный свет был особенно ярким. И лежать так было удобно. Но чьи-то руки — сначала две, потом еще две, а потом вообще бессчетное количество рук — схватили его и стали трясти, а пятна над головой произнесли разом:
— Император!
Напрасно его трясли, мешали понять, чего они от него хотят и с каким выражением произносится это «император» — как восклицание или как вопрос. Наконец руки отпустили его, темные пятна исчезли, а солнечный свет стал настолько ярок, что потемнело в глазах.
Сулла рассказал, что хотя и не сразу, но все-таки сумел подняться и, не обращая внимания на одежду, которая была мокрой, липкой и зловонной, направился было к дворцу. Но вдруг вернулся к входу в темницу. Не решился спуститься вниз, а стоял в проеме двери у самой черты темноты, бессмысленно глядя туда. Там его опять схватили солдаты и привели к претору, почему-то сидевшему в носилках. У ног претора лежал Марк Силан или то, что осталось от Марка — маленькое, пэчти детское, грязное неподвижное тело. Претор стал что-то говорить Сулле, но тот смог разобрать только прежнее: «Император, император…» Его толкнули сзади, он споткнулся о тело Марка и упал прямо на ноги претора, который брезгливо и резко оттолкнул его. И, упав, Сулла вдруг ясно понял, кого искали и чего хотели от него: в темнице, где их было трое, один пропал, и этим пропавшим был Гай, император.
Он закончил рассказ, поднял на меня глаза и смотрел молча и удивленно.
— А потом, — сказал я ему, — когда все они прибежали во дворец, я встретил их там в парадном одеянии, у самого входа, на лестнице. Они в страхе пали передо мною ниц, и ни один не смог ничего произнести. Я повернулся и ушел к себе, а они остались на лестнице и лежали неподвижно, как мертвые, пока я не велел страже очистить лестницу. Именно очистить, невзирая на чины и звания. Преторианцы бросились исполнять мой приказ, и тут уж они постарались. Претору и двум сенаторам досталось больше всего. Тех, кто попроще, просто пинали ногами, а этих подняли и, раскачав, с криками выбросили, как мешки с зерном. Так что один умер там же, а остальных слуги отнесли домой с переломанными конечностями. Надеюсь, что скоро получу известие и о их смерти.
Я говорил это, глядя на Суллу в упор, не отводя взгляда. Но и он не отводил своего, как будто не понимал, на кого смотрит, как будто не боялся вызвать гнев и потерять зрение. Или лишиться рассудка, или сгореть в огне… моего взгляда. Он еще не понял, что смотрит на бога и что так смотреть на бога простому смертному нельзя. Те, что, увидев меня, пали ниц на лестнице, а потом лежали неподвижно, тоже, может быть, не вполне осознавали это. Но их внутренняя суть все поняла мгновенно — перед ними бог и взгляд его смертелен. Только бог мог так, не выходя, выйти из темницы.
Я уже и сам не вполне осознавал, что мог быть когда-то человеком. Если и был, то когда-то давно, будучи младенцем, еще не понимая ничего, или, скорее всего, еще до рождения. Те, кто считал себя моим отцом и кто считал себя моей матерью, наверное, говорили, что вот, скоро родится ребенок, человек. Только в их собственном сознании я был человеком. Только в их сознании, и никак по-другому. Да, я был некоторое время для людей человеком, императором, чтобы потом (им показалось, что вдруг) предстать перед ними богом.
Человеческие привязанности перестали существовать для меня. Я — единственный бог, и никаких других не было, не будет и быть не может. Любить можно только совершенство. Я есть единственное совершенство и могу любить только самого себя. И все другие могут любить только меня. А кто не сможет, тот падет и уже никогда не встанет живым.
Сырая, темная, зловонная темница. Страх. Ужас. Разбитые колени. Пришлось упасть, а потом ползти по кругу, не замечая твердости и остроты камней. Как я, если я человек, мог затаиться у лестницы, чтобы они, вбежавшие со множеством ярких факелов, не заметили меня? Не заметили, потому что меня уже не было там.
Это потом я представлял, как я мог таиться, если бы был человеком. Как мог бы подняться неузнанным за их спинами, когда вместо меня они тащили по лестнице тело несчастного Марка. Как прошел бы мимо претора и солдат, не раз встретившись с ними взглядами. Разве мокрая, разорванная, зловонная одежда была тому причиной?! Разве я пробирался к дворцу самыми окраинными улицами?! А если пробирался, то как мог войти и почему стража, если я был так неузнаваем, пропустила меня? Что из того, что я знал тайные ходы! Да, я знал их, но уже не как император, но как бог. Я мог бы на своем пути испепелить взглядом каждого, мог разрушить взглядом стены и преграды. Мне не нужны были тайные ходы, я мог пройти где угодно, и любой, узнавший меня, умер бы на месте.
Привязанности. Только от собственного несовершенства мы так много сил отдаем привязанностям и такое большое придаем им значение. Долг любви, долг родства… и еще всякие иные долги — все от несовершенства, все от невозможности постичь и достичь совершенства.