То есть я вошел и сел.
Господин репортер, если вы хотите понять, что здесь произошло, давайте начнем с самого начала, то есть с того момента, как я вошел в кафе «Версаль».
Итак, я вошел и сел.
Подошел официант.
– Изволили приехать на конгресс? – спросил он, подавая мне книжечку меню.
– Вы уже всё про меня знаете, – сказал я. – Однако интересно, откуда?
– Вена – город конгрессов, – сказал он.
– Швейцария – страна гор и озер, – сказал я и раскрыл меню. – Рим, если вам угодно, – город женщин и велосипедов.
– О! – сказал официант. – Так и есть! Итальянки, о!
Да, да, разумеется. Америка – край автобанов и ку-клукс-кланов. Вена – город кофе и булочек. Оперы и психоанализа. Усатого кайзера Франца-Иосифа и вечного страха австрияков перед пруссаками. Такими же усатыми.
Этого я, конечно, не сказал вслух. Хотя хотелось. Странное веселье охватило меня. Хотелось шутить, каламбурить, перебрасываться остротами. Веселье, не подобающее моему возрасту и сану.
Поэтому я сказал:
– Да, да, конечно. Вы угадали. Я приехал на конгресс Европейского совета церквей. Кофе, пожалуйста.
– По-венски?
– Ну да, разумеется. Ведь в Вене любой кофе – венский. Таково его, как бы это выразиться, гражданство. Ныне в республике, разумеется. В империи таковым было его подданство. Даже турецкий или эспрессо италиано – все равно венский. Булочки тоже венские. Даже если они французские.
Официант уставился на меня, постукивая карандашом по блокноту.
Почти как этот репортер, который не Клопфер.
– Что? – спросил он.
– А? – спросил я.
– Так вам кофе по-венски? Или по-турецки?
К сожалению, эспрессо италиано предложить не можем, у нас сломалась машина.
Он мне уже надоел: настырный и тупой одновременно.
– Венский кофе по-турецки, – сказал я.
Он постоял, почесал нос, поставил в блокноте крестик и ушел.
Его долго не было.
Я повернулся к стойке. Зал был пустой и полутемный – хотя, наверное, мне так показалось после яркой улицы. Из окна был неплохой вид, поэтому я сел лицом к окну. Почти как старая Вена, приятно посмотреть. Вообще весь квартал очень приятный, потому что старый. Сохранились дома столетней, а то и двухсотлетней давности – мне кажется, этот квартал нарочно решили оставить в музейном состоянии. Никаких новых домов, никаких этих длинных шестиэтажных фасадов с широченными окнами и квадратными арками. Приятно. Хотя, наверное, лет через десять снова начнут сносить старину – называя ее старьем – и будут строить что-то удобное, практичное, современное и выгодное. И при этом масштабно-монументальное. В современном немецком стиле. Австрия уже давно была частью Германии – фактически, практически.
Да. Я повернулся к стойке. Но не потому, что кельнер куда-то делся. Я услышал, как сзади кто-то громко хлопает дверью клозета, а потом шагает, отодвигая стулья.
Человек подошел к моему столу и остановился, покачиваясь на каблуках. На нем был серый бархатный пиджак, светлая мятая рубашка со шнурком вместо галстука. На лоб падала седеющая прядь.
– Вы разве не видите, что здесь занято? – сказал этот господин.
– Я? Что я должен видеть? – я пожал плечами. – Почему занято?
– Вы, вы! Занято, занято! Вы что, не видите, что здесь лежит салфетка! – Действительно, сложенная корабликом салфетка торчала около сахарницы. – Моя салфетка! Маленькому ребенку или тупому мужику ясно, что столик занят.
Я посмотрел на него еще раз. Это был он.
Он засмеялся:
– Есть две одинаково глупые фразы. «Я думал, что мы не встретимся никогда». Или: «Я знал, что мы обязательно встретимся». Рад видеть!
Мы обнялись и первый раз в жизни поцеловались.
А вот я знал, что мы встретимся.
Потому что первый раз мы встретились в тринадцатом году.
В этом самом кафе. В кафе «Версаль».
2. Знакомство
Я прекрасно помню, как подошел к стойке, спросил кофе и две булочки, выбрал столик у окна, сел. Буфетчик возился с кофейной мельницей. Я положил на стол газету, достал из кармана футляр с трубкой, спички и жестяную коробочку табака. Набил, зажег спичку, но раздумал курить – немного побаливал желудок, а курить натощак нездорово. Впрочем, кофе натощак пить нездорово тоже, но я решил сначала съесть одну булку и даже запить ее водою – и крикнул официанту, чтоб он принес мне еще стакан воды. Погасил спичку, помотав ею в воздухе, – я всегда так гашу спички. Сломал ее и кинул в пепельницу. Я часто переламываю пальцами погасшую спичку – должно быть, оттого, что правая рука у меня слаба от болезни или от природы, от природной болезни, так сказать. Пальцы у меня слабы, и мне хочется хоть иногда хоть что-то слабыми своими пальцами сломать, вообразить себя сильным на мгновение. Итак, я бросил сломанную спичку в пепельницу и почувствовал, что мне надо по малому делу. Я несколько секунд колебался, потому что по малому делу мне хотелось не так уж сильно, можно было сначала съесть булочку с водою, потом выпить кофе со второй булочкой, потом спокойно выкурить трубку и уже на прощание сходить в клозет, и это было бы тоже неплохо. Но я решил сходить в клозет перед кофе и булочкой – чтобы получить от этого венского завтрака полнейшее удовольствие, не омраченное даже легчайшим тревожным позывом. Эмигранты – народ небогатый, поэтому приходится экономить и рассчитывать все, включая простейший телесный комфорт.
Рассудив таким образом, я заткнул набитую трубку свернутым из бумажной салфетки шариком, чтоб не высыпался табак. Положил трубку обратно в футляр, защелкнул, положил в карман, а жестяную табакерку, спички и газету оставил. Спросил у буфетчика про клозет, и он тут же выдал мне пакетик порошкового мыла и маленькое вафельное полотенчико.
– Сколько? – спросил я.
– Клиентам бесплатно, – сказал он.
Прекрасно!
Я долго мыл руки и даже сполоснул лицо перед небольшим зеркалом, по бокам которого были матово вырезаны всегдашние венские плакучие ирисы.
Вытерев руки, я бросил полотенце в специальную корзинку сбоку раковины и вернулся в зал.
С неудовольствием я увидел, что за моим столиком кто-то сидит.
Не доходя до него шагов пяти, я остановился и заложил руки за пояс и покачался на каблуках. Потом кашлянул.
Он поднял голову и поглядел на меня с нарочитым равнодушием, он как будто делал вид, что меня не замечает, потом скосил глаза в сторону.
Я рассмотрел его внимательно. Это был молодой человек, лет двадцати с небольшим, скорее худощавый. С широким носом и прыщеватым лбом, с черными волосами, которые спускались на лоб, со злыми губами. Глаза же его, большие и темные, были выразительны и, пожалуй, даже красивы – они делали его заурядное и нечистое – в самом прямом смысле нечистое лицо, пойти бы ему сейчас и умыться, – глаза делали его лицо притягательным и значительным. Щеки его ввалились, шея была цыплячья, но ее окружал почти свежий белый воротничок с бархатным шнурком. Он барабанил по столу пальцами. Руки его были удивительно хороши.
Почему-то они напомнили мне руки моего отца, хотя похожего ничего не было. У отца были корявые ручищи с разбитыми, вечно черными ногтями, руки рабочего, мастерового, сапожника – отец и был сапожником, у него руки пахли дегтем и ржавчиной, кожей и клеем, – но я любил руки отца, любил прижиматься к ним лбом, когда отец, выпив стакан вина после обеда и выйдя посидеть наружу, вдруг неожиданно задремывал, откинувшись затылком на деревянную стену нашего домика, чуть сползши со стула, сложив руки на животе, а я, тайком приблизившись, играл его руками, целовал и нюхал их, и не было лучше сына в те мгновения, о которых мой бедный папаша так и не узнал, наверное. Один раз, правда, я попробовал ему трезвому руку поцеловать, но он меня грубо и даже испуганно шуганул.
При чем тут отцовские руки? Да ни при чем, просто у этого молодого человека были очень красивые руки, и они мне тоже понравились, как в детстве нравились совсем другие руки – моего отца. Даже сердце занялось на полсекунды. А у этого, наверное, пальцы пахли дешевым одеколоном, в лучшем случае.