Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает такое огромное место в моем собственном сердце.
Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как, насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает тебя – вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры
Письмо II
От той же к той же
Москва, 30 июня
Могла ли я думать, моя любимая сестра, когда писала последнее письмо, что страхи, витающие вокруг меня, так скоро подтвердятся и этот страшный человек и его страшные прислужники на самом деле войдут в нашу страну и принесут ужасы войны в каждый дом. Всегда имея склонность видеть все с лучшей стороны и зная об ужасах подобных бедствий лишь по слухам, я воспринимала все это скорее ушами, нежели сердцем. Не зная горестей больших, чем недолгий гнев вспыльчивого папеньки или временное нерасположение любящей маменьки, я не понимала, что за грозные тучи сгущаются вокруг нас. И первая туча, разразившаяся грозой в эти дни, столь ошеломила меня, что я была просто не в состоянии побеседовать с твоим дорогим мужем во время его краткого и тревожного визита. Мне запомнилось лишь удивление, какое я испытала, увидев его таким счастливым. Теперь я знаю, что являли собою его храбрость и стойкость, и, вместо того чтобы завидовать его состоянию, я должна была стремиться подражать его примеру. Следовало бы вспомнить, что он только что расстался с любимой женой и нежно любимым ребенком и, тем не менее, приказал себе выглядеть не только спокойным, но и веселым – в то время как я, в слезах и в смятении, отвергала все утешения, которые только может даровать родительская забота, и впервые в своей жизни обнаружила, что рождена для общей со всем человечеством судьбы.
Но кто может порицать меня, Ульрика? Каково было вынести все это накануне того самого дня, когда мне предстояло соединиться с давно любимым мною человеком, которого не только я сама выбрала, но и которого так высоко оценили мои родители, что искренне одобрили мою любовь. Любовь к молодому человеку столь замечательного, столь высокого происхождения, так щедро наделенного природой и судьбой, что даже мой брат, сожалея о моем отказе его другу, вынужден был признать удачным выбор моего сердца и заявить, что испытывает к Фредерику братские чувства.
Но я должна сдерживать свои излияния. Мне следует лишь рассказать тебе о том, что сейчас у нас происходит. Теперь я уже в состоянии сделать это, поскольку наплакалась и успокоилась, и жуткая нескончаемая тревога, заполнившая мое сердце (и, конечно, сердца всех вокруг), быть может, найдет временное утешение за этим занятием.
Несколько дней, предшествовавших моему дню рождения, я временами наблюдала у Фредерика крайнюю печаль в той нежности, которая всегда была отличительной чертой его отношения ко мне, и упрекала себя за то, что вызываю эту печаль моей кажущейся холодностью. И потому отказалась от всего того, что могло вызывать подобное, и обращалась с ним гораздо нежнее, чем позволяла себе до сих пор. Но, увы! В той же мере, в какой проявлялась моя нежность, оказывала себя и его печаль. Мое глубоко любящее сердце было обращено лишь к нему – родители и все в семье были заняты, серьезны и вели бесконечные разговоры о новостях с границ. Я относила их высказывания и озабоченность на твой счет. И, конечно же, Ульрика, временами я сильно тревожилась о тебе, иногда думала и о нашей стране тоже и дрожала при мысли о тех страданиях, которые война, должно быть, принесет многим моим друзьям и знакомым. Но больше всего я размышляла о той печали, что сжимала грудь Фредерика, и это впервые дало мне понять, как искренне я его люблю.
Накануне того несчастного дня, что был назначен для нашего бракосочетания, папенька получил депеши, в которых сообщалось о том, что французская армия вступила на территорию России. Только он прочел эти слова, как в комнату вошел Фредерик. Граф молча подал ему бумаги. Фредерик быстро пробежал глазами сообщение, затем взглянул на меня с выражением, которое выказывало невыразимую муку. Он выпрямился, судорожно вздохнул, потер лоб и отвернулся от меня.
«Дорогой, дорогой Фредерик! – закричала я. – Ради Бога, скажи мне, в чем дело?»
«В чем дело! – сказал батюшка со смешанным чувством печали и досады. – Разве я не сказал тебе, дитя, что французы в России?»
«Да, и я очень огорчена, но не сомневаюсь, что их прогонят и…»
Фредерик обернулся ко мне и, сжав мои руки, воскликнул: «Моя дорогая Ивановна! Ты должна понять, что долг, чрезвычайный долг каждого русского состоит в том, чтобы изгнать захватчика из нашей страны, и что я…»
«Ты, Фредерик! Ты! Невозможно! Ты не солдат! Мой брат уже ушел на войну, моя сестра, возможно, будет оторвана от мужа – наша семья, несомненно, отдала более чем достаточно этой жестокой войне; ты не можешь идти – тебя не призывают».
«На самом деле, дорогая моя дорогая Ивановна, я призван. Я иду сражаться за свою страну, чтобы защищать тебя, мою невесту, которая в этот страшный миг в десять тысяч раз дороже мне, чем прежде. Я иду, чтобы покарать надменных захватчиков моей родной земли и показать деспоту с Юга, что на континенте еще осталась одна держава, которой он может нанести раны, но которую никогда не сможет поработить».
Когда Фредерик произносил это, в его оживившихся глазах сверкал огонь доблести, и его прежние кроткие мольбы о любви померкли в сравнении с этим огнем. Я была так глупа, что не смогла этого вынести. О, как во мне проявилась женщина! Как безжалостно я отринула целомудрие, которое прежде не могла преодолеть! Но, Бог свидетель, я хотела быть доброй и великодушной, дабы вознаградить героизм, которым я восхищалась, и доказать, что моя любовь столь же благородна, сколь и его храбрость, когда, бросившись в его объятья, предложила сочетаться браком немедленно.
«Нет, дорогая Ивановна, жизнь моя, душа моя! Я не должен сейчас жениться на вас – военная судьба весьма неопределенна, и, хотя я и надеюсь на лучшее, все-таки…»
«О, не говори о надеждах – я твоя, я пойду с тобой, буду сражаться вместе с тобой, умру вместе с тобой! Разве я не супруга тебе?»
«Да, ты супруга ему, Ивановна, – сказала папенька, крепко обняв нас обоих, – и Господь да благословит вас, коли вы будете верны друг другу! Но помни, дитя мое, что как муж должен оберегать и вести за собой свою жену, так и честь жены в том, чтобы придавать стойкости его добродетелям и умножать его силы, и я полагаю, что моя дочь и дочь лучшей из женщин докажет, что способна на это».
Я слушала папеньку, я изо всех сил старалась повиноваться ему – но в этот момент Фредерик прижал свои губы к моим.
«Что это, – спросило мое трепещущее сердце, – поцелуй жениха или прикосновение губ, предлагающих мне прощание навеки?»
Эта мысль будто ледяной стрелой пронзила мое тело, и больше я уже ничего не слышала.
Да простит меня Господь, Ульрика, но зачастую не могу справиться с мыслью, что лучше б мне было вовсе не очнуться от обморока, который случился со мной тогда, ибо те ужасные чувства, что я испытывала по возвращении сознания, вовек не сотрутся из моей памяти. И когда мне сообщили, что Фредерик уже уехал и что, вероятно, вскоре ожидается какое-то суровое предписание, мое горе превзошло все границы. Напрасно папенька убеждал меня исполнять мой долг в сложившейся жизненной ситуации. Я не могла ни рассуждать о героизме, ни проявить послушание. Напрасно наш добрый дедушка пытался более мягкими наставлениями и более весомыми истинами заставить меня смириться. Я слушала, плакала – и не могла сдерживать слезы.