На улице моросил дождь, неоновые огни вывесок и реклам казались размытыми. В эту пору Париж выглядел еще более призрачным. Я села за руль сама. Я теперь жила одна в Гарше, на вилле «Легкое дыхание». Дом был слишком велик для меня, если учесть, что из прислуги я держала только экономку мадам Жиразоль – и то лишь потому, что она проработала там целую вечность, и не годилось оставлять без заработка и крова пожилую вдову. Я особенно не дружила с экономкой, которая казалась мне очень ограниченной женщиной, склонной к мелкой тирании. Но она поддерживала в доме идеальную чистоту, варила мне кофе, следила, чтобы я не выходила из дома без плаща, и в мое отсутствие ухаживала за моей собакой Плаксой.
Когда я вспомнила о Плаксе, у меня стало повеселей на душе. Щенка сенбернара подарила мне мать, и я очень привязалась к нему. Правда, Шанель выругала меня за кличку, которую я ему дала.
– Что это за имя такое? Тебе следовало назвать его красиво, например, Солнце. Или взять имя из мифологии, например, имя какого-нибудь героя или бога… Их там полно, и у всех такие красивые имена. Хочешь, поищу в книге?
– Но мне нравится это имя.
Я не стала говорить Шанель, что в первые ночи щенок так сильно скулил, что мне пришлось взять его к себе в постель. Это вошло в обычай, и Плакса все так же спал со мной в изножье кровати и попрошайничал у обеденного стола. Шанель бы этого не одобрила, она всегда говорила, что собака должна знать свое место и есть из своей миски. В таком практическом взгляде на домашнего любимца сказывалось ее простонародное происхождение. Вероятно, моим отцом был все же один из английских аристократов, которые как раз и имели обыкновение впускать любимых псов в столовые и спальни.
– Это свинство, – говорила мама.
Но она редко посещала «Легкое дыхание» и не знала, что Плакса живет далеко не в согласии с ее принципами. А для меня большим утешением была искренняя преданность собаки.
Много это или мало? У других женщин моего возраста были возлюбленные, мужья, дети. А меня дома ждал Плакса, а на службе – пациенты, многие из которых были действительно привязаны ко мне. И все же мне было достаточно этого, если бы…
Если бы не тот юноша по имени Франсуа, который вошел в мою жизнь через окно, израненный и обессиленный. Я врачевала его раны, искала ему подходящую одежду и обувь. Он признался, что его ищут, просил меня о помощи, говорил, что не причинил никому дурного… Я поверила ему, даже оставила его одного и спустилась в кухню, чтобы найти ему что-нибудь поесть… А когда вернулась – его уже не было. Он ушел в чем был, в больничной пижаме и тапочках, ушел, несмотря на моросящий на улице дождь. Впрочем, я волновалась бы сильнее, если бы не услышала, как громко недоумевает дядюшка Журден, садовник, живущий при клинике:
– И куда бы мог деться плащ? Только вечером повесил его тут, в уголку. И не так уж у меня в голове шумело, чтобы я чего запамятовал. Да и бог бы с ним, плащ-то все равно уже невидный, старый. А вот сапоги жалко! Прочные еще сапоги, всего шестой год ношу, только недавно подошву поменял…
Пожалуй, Франсуа уютно будет пробираться по грязным лужам в этом длинном прорезиненном плаще, и сапоги ему очень пригодятся. Я дала дядюшке Журдену денег на новое обмундирование и твердо решила выбросить эту историю из головы. Почему я так быстро поверила Франсуа, когда он сказал, что не сделает зла? Украл же он у садовника его барахлишко. Он мог бы обокрасть и меня. Ведь с меня бы сталось впустить первого встречного под мой кров… как я пустила его в свое глупое сердце.
Я медленно ехала по ярко освещенным улицам, и вдруг мое внимание привлекла чья-то ссутуленная фигура. Это был Реверди, придворный поэт Шанель и ее бывший любовник. Я затормозила, окликнула его и предложила подвезти. С моей стороны это был только жест вежливости, приятельских отношений между нами никогда не было, и я немного удивилась, когда он любезно поклонился и полез, пыхтя, в салон автомобиля.
– Я провожал нашу дорогую Габриэль с аукциона. Она столько всего накупила, что понадобится несколько подвод.
– Аукцион?
– Антиквариат, – коротко пояснил Реверди.
Пауза становилась неловкой.
– В последнее время так много стало аукционов, – наконец произнесла я.
– Это из-за евреев, – охотно пояснил Реверди.
– Боюсь, я не понимаю, что вы хотите сказать.
– Сейчас с молотка уходят холсты, скульптуры, мебель и драгоценности из галерей антикваров-евреев, которые обязаны освободить помещения в самый короткий срок. Им ведь теперь запрещена профессиональная деятельность.
Постепенно до меня дошло.
– Вы хотите сказать, что Шанель покупала вещи евреев? – спросила я.
– И прекрасные вещи, насколько я могу судить. Две вазы в форме цапель из горного хрусталя, сделанные не позже восемнадцатого века. Комод в стиле шинуазри. И даже шарф брюссельского кружева, принадлежавший, по непроверенным данным, Жозефине Богарне.
– Шарф? Зачем ей шарф?.. Какой-то комод. Я ничего не понимаю. А те, кому принадлежали эти вещи? Что получили они?
– В лучшем случае – деньги и шанс пережить трудные времена в какой-нибудь горной деревушке. В худшем… Полагаю, концентрационный лагерь. А что происходит там – вам лучше и не знать. Впрочем, я по старой памяти считаю вас юной девушкой. А вы уже взрослая женщина, доктор, врачующий человеческие души. Не будете же вы говорить, что ничего не слышали о преследованиях евреев?
Разумеется, я слышала. Антиеврейские законы были приняты во Франции еще в октябре сорокового. Правительство Петена любезно предупредило требования нацистов. Петен учредил «Еврейский статут». В нем предлагались определения, кого считать евреем, и содержался список профессий, запрещенных для них. Отныне евреи не имели права заниматься юриспруденцией и медициной, состоять на государственной службе, владеть недвижимым имуществом. В первую очередь это относилось не к «нашим» французским евреям, а к тем несчастным, что бежали из гитлеровской Германии и оккупированных стран, к тем, кто надеялся найти во Франции приют. Увы – считалось, что они не должны занимать наши рабочие места и наши земли. Правительство Петена осудило их на заключение в гетто, с тем чтобы выдать затем нацистам. Это решение было проведено в жизнь с последовательной жестокостью. После выдачи гитлеровцам евреев-эмигрантов режим Виши взялся за «окончательное решение еврейского вопроса» во Франции.
– Говорят, что ни одно правительство из тех стран, что уже завоеваны Германией, не принялось уничтожать евреев с таким рвением. А мы… Мы польстились на их денежки. Вам не стыдно за нас? Мне стыдно.
Я чувствовала себя оглушенной. Реверди издал сухой смешок. Невеселый это был смех.
– Чему вы, собственно, удивляетесь? Французы очень жадная нация. Многие очень приличные, высокоморальные люди покупают имущество евреев. А Габриэль никогда не скрывала, что ненавидит евреев и коммунистов. Она не очень-то хорошо понимает, что сейчас происходит, но зато знает, что коммунизм – это когда работники бастуют. А евреи… Она уверена, что, скупая по дешевке их имущество, она всего лишь возвращает свое, кровное. Братья Вертхаймеры ловко обобрали ее во время всей это истории с духами. Так что евреи идут в одной упряжке с коммунистами, да и от пропаганды не отмахнешься. Видели афиши выставки «Евреи во Франции»?
Я кивнула.
– Но, конечно, не были там, так? А стоило бы. Хотя бы ради интереса к темным сторонам человеческой натуры. Вам, как психиатру, этот интерес должен быть не чужд. Выставку организовал Институт изучения еврейства. Большая ее часть основывается на работах профессора антропологии Жоржа Монтадона, известного своей книгой «Как опознать еврея?». И он, знаете, вовсе не немец. Он-то француз, коренной парижанин. По его просвещенному мнению, еврейство оказывает растлевающее влияние на все стороны жизни Франции: военную, кинематографическую, экономическую… Не говоря уж о литературной. Писатели еврейского происхождения разрушают традиции и пропагандируют половые извращения. Каждый день идут тысячи человек! И каждый кое-что для себя вынесет.