Я подписал чек и встал, пошатываясь, так что вряд ли выглядел внушительно, когда нетвердой походкой покидал бар. Оказавшись в своем номере, я был так зол на Мириам, что не мог спать. «Вот, полюбуйся, во что я превратился, — думал я. — В моем-то возрасте болтаюсь по барам, флиртую, как дурак, с блядьми — а все из-за того, что ты бросила меня». В постель я лег с книгой Босуэлла «Жизнь Сэмюэла Джонсона» — я эту книгу беру с собой во все поездки: хочу, чтобы ее нашли рядом с постелью, если я вдруг ночью преставлюсь, — и вот, читаю: «Боюсь, однако, что, вступив в общение с Сэвиджем[260], давно ведущим жизнь беспутного городского гуляки, Джонсон хотя и не отступал от благих своих принципов, но все же не полностью соответствовал тому мнению, которое сложилось о нем в дни большей его простоты и праведности у его друга мистера Гектора; теперь же он, пусть незаметно и незначительно, но все же вынужден бывал предаваться излишествам, каковые причиняли значительное беспокойство его благородному уму». Тут шрифт перед глазами начал прыгать, и мне пришлось книгу отложить.
Можно было бы, думал я, усугубив унижение, получить все же некое подобие разрядки, включив телевизор на каком-нибудь из порноканалов, но такую мысль я отбросил. Вместо этого с бьющимся сердцем призвал к себе образ доброй старой безотказной миссис Огилви. Настоящей англичанки миссис Огилви, приехавшей из Кента, где ее отец держал мануфактурную лавку — то есть заведение, аналогичное тому, что у нас в колониях, где язык, по ее мнению, испорчен американизмами, принято называть магазином галантереи. Вновь я спугнул ее, влетев в спальню, где застал в позиции, которую увидеть и умереть — миссис Огилви, эту набожную прихожанку, регулярно поющую в хоре церкви Святого Иакова, я увидел в трусиках и поясе с чулками в момент, когда она задумчиво склонилась, улавливая груди чашками бюстгальтера, прежде чем застегнуть его. Нет, стоп. Для этого рановато. Я заставил видеомагнитофон своей памяти переключиться в режим ускоренной перемотки назад, чтобы начать просмотр персональной мягкой эротики с момента моего появления в то утро у нее в квартире.
Сладостная миссис Огилви, которая вела у нас уроки французского и литературы и часто читала нам вслух из журнала «Джон О'Лондон'с уикли», была взрослой двадцатидевятилетней женщиной и совершенно, абсолютно — как я думал — недоступной. А потом настало то воскресенье, когда она выбрала меня себе в помощники, чтобы красить стены и потолки в ее двухкомнатной квартирке.
— Будешь хорошим работником, — сказала она, — накормлю обедом. En français, s'il vous plaît?
— Простите, миссис Огилви?
— Работник?
— Ouvrier.
— Très bien[261].
Мы начали с крошечной кухоньки и все то невероятно мучительное утро непрестанно друг на друга натыкались, что неизбежно в столь вызывающе тесном пространстве. Дважды тыльная сторона моей ладони случайно пробегала по ее грудям, и я боялся, как бы рука от этого не загорелась. Потом она залезла на стремянку — настала ее очередь красить потолок. Ух ты-ы!
— Ну-ка, помоги мне слезть, милый, — сказала она.
Потеряв равновесие, на краткий миг она оказалась в моих объятиях.
— Упс!
— Извините, — проговорил я, помогая ей выровняться.
— Извинением ты у меня не обойдешься, — сказала она, взъерошив мне волосы.
В полдень мы сделали перерыв, поели бутербродов из рыбного паштета с булкой, усевшись в уголке на кухонных табуретках. Еще она открыла банку с помидорами, один плюхнула на тарелку мне, другой себе.
— Давай, пока сидим здесь, не будем терять времени. Через две недели экзамены, ты не забыл? Ну-ка, скажи мне, как правильно называется то, что в вашем обезьянствующем доминионе (да кое-где и в Штатах) частенько называют мальпо- стиком?
— Детская коляска?
— Молодец. А как в Британии называют птичку-невеличку, которая здесь известна как синица?
— Не знаю.
— Сися.
— Ай, да ну! — сказал я, чуть не подавившись паштетом.
— Ну да, мы называем их сисями, но ты-то о другом подумал, я знаю, противный мальчишка! А теперь скажи, пожалуйста, откуда взялось слово «алиби»?
— Из латыни.
— Правильно.
В этот момент она заметила у себя на юбке белый потек краски. Встала, смочила тряпочку скипидаром и, задрав юбку, разложила подол на столе, чтобы стереть пятно. Юбка на ней была в складку, коричневая. [На странице 15 («ИЛ», 2007, № 8) об этой юбке сказано, что она была «твидовая». — Прим. Майкла Панофски.] Как сейчас ее вижу. Я думал, сердце у меня вот-вот выпрыгнет из груди и вылетит в форточку. Затем, повращав бедрами, она вернула юбку на правильное место.
— Ах, господи. Я стала мокрая во всех неприличных местах. Пойду переоденусь. Извини, душенька, — сказала она и протиснулась мимо меня, мягким прикосновением грудей навсегда оставив на моей спине ожог, после чего исчезла в спальне.
Я зажег сигарету, выкурил ее, а учительница все не возвращалась. Отчаянно хотелось писать, но, чтобы попасть в туалет, нужно было пройти через ее спальню. «Может, в кухонную раковину? — подумал я. — Нет. Вдруг она войдет и застигнет меня за этим?» Не в силах больше сдерживаться, я зашел в гостиную и увидел, что дверь в спальню приоткрыта. Черт с ним, подумал я в нетерпении. И вошел в спальню, где миссис Огилви в трусах и поясе с чулками стояла, наклонясь, и в задумчивости медлила застегивать лифчик.
— Простите, — сказал я, весь вспыхнув. — Я не знал, что…
— Какая разница!
— Мне просто нужно в туалет.
— Ну так и иди давай, — буркнула она неожиданно грубым тоном.
Когда, совершенно одуревший от вожделения, я вышел, она была уже одета. Включила радио, и оттуда запели:
В восемь поезд свистнул — время выпить пришло.
Теннесси уже, наверно, недалеко;
Подбрось угля лопату, чтобы ход не падал,
А вот уже и Чаттануга за стеклом!
[На странице 15 («ИЛ», 2007, № 8) по радио пели «Спят-ка злые». — Прим. Майкла Панофски.]
Вот тут-то я и расхрабрился настолько, что подступил к ней, сунул руки ей под свитер и стал расстегивать лифчик. Она не противилась. Наоборот, повергнув меня в сладостный ужас, скинула туфли.
— Не пойму, что на меня такое нашло, — проговорила она и стянула с себя юбку.
Я потащил вниз ее трусы.
— Какой ты нетерпеливый! Надо же, разыгрался. Attendez un instant[262]. Ну-ка, скажи, что джентльмену не к лицу, ну?
Мать! Бать! Хрять!
— Ну, не помнишь? — прошептала она, запустив быстрый язычок мне в ухо. — Джентльмен никогда не должен…
— Спешить! — торжествующе выпалил я.
— Молодец! Ну-ка, дай руку. Вот здесь, ага. О! Да, s'il vous plait!
Вот тут-то я и подошел к моменту, когда, лежа в одиночестве в гостиничном номере, где на прикроватной тумбочке мокнут в стакане зубные протезы, можно бы протянуть руку и взять в нее себя непосредственно. В моем дряхлом возрасте что остается? — только самообслуживание. И это бы, конечно, помогло мне забыться сном, однако не тут-то было. Черта лысого! В этот миг воображаемая миссис Огилви шлепнула меня по руке, резко ее с себя скинув.
— Ты что себе такое позволяешь? Коварный уличный сорванец! Наглый жиденок! Быстро надевай свои вонючие тряпки, купленные наверняка на распродаже, и убирайся вон!
— Что я опять не так сделал?
— Грязный старикашка. За кого ты меня принимаешь — за уличную девку, которую можно подклеить в баре? А вдруг туда вошла бы Мириам и увидела тебя во всем блеске твоего маразма? Или кто-нибудь из твоих внуков? Ты dégoûtant, méchant[263]. Будешь мне сегодня учить «Оду западному ветру» Шелли, а в понедельник утром в классе наизусть прочтешь.