Я, конечно же, отнюдь не ожидала увидеть тебя лежащим в постели и терпеливо ожидающим, когда заживет твоя рана. Ты не стал бы, словно какая-нибудь немощная барышня, обрекать себя на постельный режим всего лишь из-за пореза на лбу. Тем не менее такая твоя энергичность вызвала у меня удивление.
— Бестолковейший, глупейший, наглейший и… и грязнейший полицейский! Да как он осмеливается оскорблять меня в моем собственном доме?! Ты можешь себе представить — он обвинил меня в том, что я убил этого… как его звали? Я даже не помню его имени!!!
Судя по твоим словам, ты услышал от инспектора Франке те же самые обвинения и угрозы, какие услышала от него я. А вот сдержанности ты, в отличие от меня, не проявил.
— Да ладно, успокойся… — Я попыталась подойти к тебе и уговорить взять себя в руки, однако ты продолжал ходить взад-вперед, почти не обращая на меня внимания. — Если ты не успокоишься, у тебя разойдутся швы.
— Успокоиться? Да как я могу быть спокойным после всего того, что я только что услышал?! Я ведь даже не знаю, кто такой этот чертов… этот чертов… Как его звали?
— Борис Ильянович.
— Может, и Борис! Я даже не знаю, каким образом этот Борис оказался в моем доме!
— Но разве может быть так, чтобы хозяин дома не знал кого-либо из своих гостей?
— А может, его сюда пригласила ты?
— Нет, не я.
— Кто же тогда его пригласил?
Ты пожал плечами, тем самым показывая, что ты этого не знаешь и что, более того, тебе на это наплевать.
— Моя матушка его точно не приглашала. Она всегда заранее дает мне список приглашенных, чтобы я мог его просмотреть. Думаю, его пригласил Карл. А может, он проник сюда в последний момент и под чужим именем. Замок Брунштрих уже начинает превращаться в какой-то… бордель. — Ты тут же поспешил себя подправить, почувствовав, что, ослепленный гневом, начинаешь забывать о свойственной тебе изысканной манере изъясняться: — Кто угодно может зайти сюда и выйти, когда захочет.
Я, однако, не придала большого значения этой твоей лингвистической промашке, потому что мое внимание привлек более интересный для меня момент: Карл, возможно, пригласил господина Ильяновича отпраздновать Рождество в Брунштри-хе… Но зачем он это сделал?
— Я, безусловно, был бы против того, чтобы его пригласили, — продолжал ты, — если бы знал, что этот толстяк вздумает умереть в моем доме во время праздников и тем самым их испортит.
Я смиренно проглотила этот черный юмор, однако, в душе желая, чтобы к тебе побыстрее вернулось твое обычное чувство юмора.
— Не будь таким жестоким. Борис показался мне неплохим человеком.
У тебя вдруг куда-то улетучился весь твой гнев. Встав неподвижно прямо передо мной, ты посмотрел на меня как-то странно.
— Ну, конечно же, он старался показаться тебе неплохим человеком. Наверное, ему от тебя что-то было нужно. Или ты так до сих пор и не заметила, что все мужчины всячески пытаются с тобой подружиться?
Эта твоя реплика мне не понравилась: ты словно бы намеревался — без какого-либо явного основания — разрядить свое плохое настроение упреком в мой адрес, причем упреком абсолютно неуместным.
— Ну да, — сухо ответила я. — Я, пожалуй, пойду.
Я повернулась к двери, но ты тут же попытался меня удержать.
— Нет-нет, подожди. Ты что, обиделась?
Прежде чем что-то ответить, я — очень медленно, чтобы показать, что я подчиняюсь тебе с большой неохотой, — повернулась и посмотрела на тебя.
— Нет, — печально сказала я. — Нет. Я… я просто устала, — добавила я, всем своим видом, однако, показывая, что твои слова меня сильно обидели.
— Прости меня, принцесса. Я так разозлился, что и сам не понимаю, что говорю! Кроме того, я — придурок!
Я наконец удостоила тебя улыбки и снисходительного взгляда.
— Да, и еще какой, — кивнула я.
— Я все еще не поблагодарил тебя за то, что прошлой ночью ты была для меня самой лучшей медсестрой, какую только можно пожелать.
— А ты, по правде говоря, был самым недисциплинированным и дерзким пациентом, какого только… какого только может пожелать медсестра. Вообще-то тебе и сейчас следовало бы находиться в постели.
Прищурившись и улыбнувшись, ты сделал пару шагов вперед — чтобы преодолеть то небольшое расстояние, которое нас разделяло, — и взял мои руки в свои.
— Да, я это знаю. Однако я ненавижу лежать в постели один…
В твоих словах, возможно, крылось искреннее желание. А может, это была просто одна из тех дерзких, но в конечном счете безобидных фраз, которые частенько проскакивали в твоей речи. Как бы то ни было, я не собиралась и дальше находиться в твоих покоях, чтобы это выяснить.
Приподнявшись на цыпочки, чтобы дотянуться губами до твоих щек, я оставила на одной из них — возле самого рта — не менее дерзкий, чем твои слова, поцелуй — такой поцелуй, который, как я рассчитывала, скорее причинит тебе душевную боль, чем доставит удовольствие. Когда я это делала, ты закрыл глаза и сглотнул слюну. Заметив это, я поняла, что одержала победу.
— Спокойной ночи, ваше высочество. Отдыхайте, — прошептала я тебе на ухо, а затем исчезла за дверью.
7 января
Я помню, любовь моя, что, после того как было произведено вскрытие трупа и он был тщательно осмотрен в соответствии со всеми требованиями судебной медицины, Бориса Ильяновича похоронили без церковных церемоний на центральном кладбище Вены. Это вызвало, пусть даже и после его смерти, негодование и критику в его адрес со стороны некоторых из тех людей, кто — при его жизни — был так или иначе с ним знаком: этих ярых поборников христианской веры оскорбило то, что на похоронах не присутствовали священники. Лично же у меня на этих похоронах возникло ощущение, что я пришла на какое-то рутинное общественное мероприятие: я не увидела ни вдовы, которую вели бы под руки ее близкие, ни друзей, вместе с которыми можно было бы всплакнуть, ни родственников, которым все выражали бы свои соболезнования по поводу постигшей их утраты.
Борис Ильянович был, по сути, космополитом и вел себя именно как космополит, и после его кончины выяснилось, что нет ни одной страны, которую можно было бы считать его родиной и где следовало бы предать земле его тело, а потому хоронить его пришлось в той стране, в которой он умер. Впрочем, где именно будут лежать и разлагаться его останки, самого Бориса уже ничуть не волновало, ибо его душа теперь находилась очень далеко от всех стран и континентов.
Когда мы стояли и хладнокровно наблюдали за зловещей похоронной церемонией под порывами сырого ледяного ветра, норовившего пробраться под одежду и пронизать нас холодом до самых костей, на нас непрерывно падали с неба малюсенькие снежинки, похожие на какую-то манну небесную и окрашивавшие головы и плечи людей в белый цвет. Видневшиеся вокруг нас тевтонские скульптуры (напоминание о тех, кто уже переправился через реку Стикс[58]), голые ветки деревьев, похожие на протянутые за подаянием подагрические руки, увядшие цветы, лежащие на холодном граните, и старый кипарис, который, казалось, сурово смотрел на нас, — все это еще больше усиливало мрачность и тоскливость окружающей обстановки, словно удачно подобранные для трагической пьесы декорации. Мне даже показалось, что эти предметы были умышленно и искусно размещены здесь таким образом, чтобы производить на всех пришедших сюда именно такое впечатление. Впрочем, а для чего предназначено кладбище, если не для проведения такого жуткого мероприятия, как погребение покойника?
Скорбную тишину не нарушали ни причитания, ни всхлипывания, ни стоны, ни какие-либо другие звуки, являющиеся выражением душевной боли. Не звучали ни заупокойные молитвы, ни подобающие случаю стихи. Не лились слезы — даже такие, что проливают на подобных траурных мероприятиях просто ради приличия (подобно тому, как ради приличия аплодируют после спектакля — не только хорошего, но и плохого). Лица присутствующих были сосредоточенными и серьезными, однако на них не отражались эмоции — как будто холодный ветер превратил их в ледяные изваяния. Даже загадочный слуга, который всегда и везде сопровождал господина Ильяновича и который не раз вызывал споры относительно его расовой и национальной принадлежности, не проявлял ни малейшего волнения.