Но героическая повесть, участником которой он себя воображал, пробираясь ночью среди развалин, окончилась, как обычно, в полурастащенном складе кантины. Лукаво ухмыляясь, будто ему удалось кого-то надуть, инженер еще раз открыл тайну якобы замкнутого запора. Пошарив в темноте, он вскоре появился в дверях, гордо держа в руках желтую бутыль «медицинского бренди», как слиток золота, извлеченный из своего собственного рудника.
Он откупорил бутылку и, довольный, опустился на землю, привалившись к стене, залитой лунным светом. Луна блистала так ярко, что он даже зажмурился, поднося бутылку к губам. Это место прекрасно, как, впрочем, и всякое другое. Было землетрясение или нет, во всем мире не осталось ничего, кроме этого места, здесь и сейчас. Именно здесь, в эпицентре, в фокусе вселенной сидел инженер с желтой бутылкой в руках и чувствовал, будто подымается по ступенькам лунного света к некоему собственному совершенству, достигнув которого он не будет больше ни в чем нуждаться и ни о чем сожалеть.
Это путь к блаженству, бормотал он про себя. Они могли бы мне сразу сказать, жаловался он месяцу, имея в виду многих, черт бы их побрал, мерзавцев. Что бы я не блуждал напрасно. Все муки были ни к чему. А человеку, оказывается, надо лишь пробраться по развалинам до кантины. Так он сидел, пил, счастливо улыбался. По временам принимался громко хохотать, и это его самого так возбуждало, что он начинал кататься в пыли. А потом в нем пробуждались, закипали под действием бренди отголоски былого самолюбия, гнев, остатки внутренней силы.
— Все это, все это, — взвывал он, размахивая руками в сети лунного света, — отвратительная выдумка. Но я им покажу. Не смогут они нас так просто… Обойдемся и без них. Я им всем покажу, черт бы побрал предателей! Сделаем своими руками, сами сделаем.
Под этим множественным числом он подразумевал себя, и только себя. Но если множественное число употреблялось им ошибочно, волнение его было истинным, а сила прометеевского протеста так велика, что он выбрался из пыли, в которой лежал, и, невзирая на ямы и выбоины дороги, на свои исцарапанные руки и отекшие колени, заботливо прижимая к груди под расстегнутой рубахой бутылку, снова направился сквозь ужасный скелет стройки, в оловянной ночи, перепрыгивая через посеребренные лунным светом металлические конструкции, по пушистым лугам стекловолокна, в которое проваливался по колено. Земля под его ногами вдруг стала мягкой, а известняк приобрел прочность.
Сознавал ли он, что оказался в том месте, где некогда стоял дом его отца, или думал о чем-то другом, я не знаю. Он осторожно уложил бутылку в какую-то щель меж камней, словно дитя в колыбель, нежно пригрозив ей, чтоб не скатилась, затем выпрямился — огромный, как рабочий, запечатленный в торжественном памятнике, и такой же, как он, стальной, такой же могущественный, засучил рукава, совсем разодрал рубаху, сплюнул на ладони — сделал все это основательно, сосредоточенно — и начал строить.
Он обеими руками захватывал тяжелые камни, лежащие рядом в куче, и укладывал их друг на друга в соответствии с каким-то планом, который существовал в его голове, укладывал расчетливо, систематично, упрямо. Что он строил? Кто это может знать! Сам он в тот момент знал и, вероятно, знал самое главное: это — жизнь, именно так ее и строят! Сначала он работал не спеша, а потом все быстрее и быстрее, все с большим нетерпением и бешенством и все больше сквернословя. Он набрасывал камень на камень, поднимая их уже на высоту плеч, и постройка его то осыпалась, то тянулась вверх, то распадалась, то росла. В яростном созидательном порыве он почти инстинктивно при свете луны отбирал камни правильной формы, которые точно вмещались в оставленные для них места, будто детские кубики. Из-под его ногтей проступила кровь, ноги были изранены, штукатурная пыль набилась в глаза и липла к потной груди, а он спешил и спешил, не прерываясь даже для того, чтоб приложиться к бутылке.
И вот в этой дикой стройке наступил момент, когда она вышла из-под подчинения, когда стена застыла в угрожающем равновесии и все, что укладывалось наверху, тут же падало вниз; инженер прыгал возле своего сооружения, словно взбесившийся кот, стараясь уклониться от летящих камней, и изрыгал длинные и запутанные ругательства, и снова хватал камни, укладывал их все с большим и большим отчаяньем, все безумнее на верх стены, а под конец уже перешел на пригоршни штукатурки и песка, которые стал расшвыривать вокруг себя без всякой цели, задыхаясь от едкой, крупной пыли, от горячего, бессильного бешенства.
И наконец, предприняв еще одну попытку взвалить огромный камень на хрупкую стену, он упал, счастливо избежав лавины камней, обрушившихся вслед за его падением, и остался лежать, бессмысленно царапая израненными пальцами землю, словно пытался вскарабкаться куда-то по горизонтали. Сотрясаясь в немых судорожных рыданиях без слез, он вскоре заснул под луной, положив голову на камень.
Он спал под защитой построенной им башни. Маленькой, хрупкой, но его собственной. Может быть, эта башенка одарила его несколькими минутами восторженного блаженства, хотя в конце концов и разочаровала. Прохожий — случись он здесь — ее даже бы не заметил: он бы не отличил ее от окружающих развалин. Но строителям даровано особое, неведомое другим счастье: если б прохожий заглянул в лицо инженера, он, может быть, приметил бы на нем след этого призрачного счастья в лабиринте других избороздивших лицо мрачных следов. Инженер был и остался строителем, до конца.
Вопрос о том, что он строил в пьяном и блаженном состоянии: гавань, дом отца или что-нибудь еще, — конечно, несуществен. Если для кого-нибудь это важно — он может только гадать. Но я не верю, что это важно. Это неважно даже для него самого: он строил, чтобы удовлетворить свой инстинкт.
Если бы в последнее, третье утро инженера спросили, что он накануне строил, он и сам бы не мог припомнить. Его разбудило солнце, светившее прямо в лицо. Он открыл глаза и хотел сообразить, где находится. Его щека лежала на камне, но он не ощущал ни твердости камня, ни мягкости своей щеки. Камень был какой-то продолговатый, а перед глазами была бесконечность.
Он попытался понять, что это за камень. Могильная плита? Ступенька? Обломок бетонного блока? Все зависит от того, где я нахожусь. В конце концов он пришел к выводу, что голова его покоится на пороге дома, на самой середине порога, уже стертого чьими-то подошвами. Но все-таки это не объяснило ему, где он. С его точки зрения, порог мог существовать даже в пустоте, при входе в никуда. На другом конце порога замерла ящерица: находясь на уровне его глаз, она казалась величиной с дракона. Ящерица неподвижно грелась на солнышке; тонкая кожица ее век вздрагивала. Сердце возбужденно колотилось под самым горлом. Это сердце, легкие или что еще? Ящерица… вид… беспозвоночных, нет, пресмыкающихся… нет, мягкотелых… или драконов…
Ты меня не проведешь, обратился он про себя к ящерице. Я не мореплаватель, не торговец, я никто и ничто. И я тебе не этот, как его звали… Руджер Бошкович[34]… Гундулич[35]… Божидаревич[36]. Нет, Працат[37]. Я тебе не этот твой Працат. Чтобы попробовать. Впрочем, и ты ведь ничего не пробуешь. Совсем. Я хоть однажды попытался… Что такое я попытался однажды?..
Он хотел осмотреться вокруг. Хотел поднять голову, но не смог; только спугнул ящерицу. Рядом с собой он увидел руку. Рука была в крови, исцарапанная, со сломанными ногтями. Пальцы скрючены. Это — рука, сказал он, и человечья. Здесь где-то рядом должен быть человек. Человек — это тоже вид… беспозвоночные, двуногие, головоногие… И ты меня не проведешь, обратился он к руке. Я ничего не могу припомнить, но ты меня не проведешь.
Когда ему наконец удалось встать на ноги, одно-единственное он знал точно: он никогда больше не допустит, чтобы его обманули и провели в чем бы то ни было. Но сам он уже едва ли был человеческим существом.