Шла вечерняя служба. Людей в полумраке было совсем не много. Напротив налоя стояла на коленях не по городскому одетая женщина, справа стоял, потупив голову и сложив спереди руки, высокий сутулый молодой мужчина. Две девушки устанавливали свечи в подсвечники, а шустрая старушка в застиранном фиолетовом халате сновала между молящихся и ловкими движениями пальцев тушила догоравшие свечи и бросала их в небольшой картонный ящик.
Поначалу Кира не знала, где ей стать. Но, потоптавшись, обрела свое место и наблюдала за тем, что происходит. Она не молилась, потому что не знала, как, ни о чем не просила, потому что считала себя недостойной каких-либо просьб, хотя в глубине души и понимала лукавство такого смирения, а просто стояла и понемногу состояние покоя проникало в нее. И вдруг, ни с того ни с сего, она вспомнила деда, какой-то праздник, наверное, 9 Мая, как она, будучи совсем девочкой, сидя у него на коленях, проводила пальчиком по округлым окоемам медалей, и как медали, соприкасаясь, издавали тусклый, сдержанный звон, от которого ей становилось немножко грустно, и эти его записки, которые он писал совсем на старости лет и которые так мечтал увидеть в виде книги, и которые так никогда и не были изданы, и даже не были перепечатаны на пишущей машинке, хотя машинки в доме были две, и она, Кира, и мать ее Надежда Сергеевна вполне прилично печатали, — вспомнила его похороны, как он лежал в гробу, сразу какой-то маленький, сухонький, и вспомнила еще, как прибивали на крышку гроба его полковничью фуражку. И тут же она с ужасом представила, что записки могли оказаться в гробе, под крышкой, безвозвратно теперь под землей, но мало-помалу успокоилась, потому что вспомнила, что записки свои дед хранил на даче, — не в том, конечно, доме в поселке «Изумрудная поляна», где они летом жили с Митей, а на той старой даче, которая принадлежала целиком ее родительской семье, — и во время похорон их, кажется, не доставали.
И в тот самый миг, когда волна стыда готова была, казалось, поглотить ее, с клироса раздались звуки хора, и эти звуки, как свежее дуновение в невыносимо знойный полдень, овеяли ее и поддержали. Выстояв, пока пел клирос, она пошла к лавке, купила свечку и поставила ее перед образом сгорбленного старичка, рядом с которым был изображен небольшой медвежонок. Чертами лица старичок сильно напоминал Кире ее деда. К тому же, ей стало обидно, — у старичка на подсвечнике горели только две свечки, тогда как на других подсвечниках их было столько, что при легком прищуре слитное от них сияние превращалось в какую-то колеблющуюся магму. Сначала что-то черное, какая-то сажа вытекла от первого прикосновения огня с воском, но потом свечка ее разошлась не хуже прочих и слезилась чисто, янтарно.
И только когда свечка почти догорела, она, не дожидаясь конца службы, направилась к выходу, отметив, что ей будет неприятно видеть, как служка в фиолетовом халате придушит желтый огонек и бросит ее свечку в картонный ящик.
Она вышла в притвор, где над столиком с записками висели расписания служб и кое-какие объявления, и стала читать объявления. Из одного явствовало, что храм имеет шефство над Домом коррекции ребенка, что находится в городе Пашине (где это, Кира не знала), а в других содержались просьбы к жертвователям не нести вещей грязных и заведомо негодных к носке. Изучая стенд, Кира узнала еще, что Дому коррекции ребенка требуются постельные принадлежности, средства гигиены, детская одежда и детские книги, список которых прилагался. Был указан и телефон координатора по сбору вещей — некой Анны Дмитриевны. Пробежав глазами список литературы, Кира даже растерялась — настолько просто было приобрести все эти названия в годы ее детства. Еще она с каким-то удовлетворением отметила, что все вещи, оставшиеся от Гоши и по мере его взросления занимавшие место в кладовой, самого высшего качества, да и, пожалуй, не утратившие своей модности даже по прошествии лет. На всякий случай она записала телефон Анны Дмитриевны.
* * *
Алексей приглядывался к Москве и с удивлением отмечал, что, хотя и изрядно изуродованная, она все еще остается самою собой. Облик ее, ее черты тут и там проглядывали сквозь позднейшие и недавнейшие наслоения, и известные строки «Ах, братцы, как я был доволен, когда церквей и колоколен, дворцов, чертогов полукруг открылся предо мною вдруг» даже в 2007 году звучали свежо и правдоподобно.
Похожее чувство Алексей испытал, когда с Костей Ренниковым не спеша спускался по улице Забелина к метро «Китай-город». Шло к вечеру. По обе стороны улица была заставлена плотно стоящими друг к другу торговыми лотками, защищенными от ненастья желтыми и зелеными тентами. Торговали всякой всячиной, главным образом снедью, мороженой рыбой, колбасами, выпечкой и соленьями. Источая пряный аромат, на подносах горками лежали соленые огурцы и в пластмассовых ведрах моченые яблоки. Совсем внизу суетилась площадь, на углу которой горели золотом маковки церкви Всех святых на Кулишках, а еще дальше на Псковской горке виднелась колокольня храма Георгия Победоносца и сизыми штрихами рисовались очерки околокремлевских кварталов. И в этом городском пейзаже, схваченном одним взглядом, являла себя какая-то упрямая неизменность этого города — физиономия, данная ей историей.
— Смотри ты, — заметил Алексей и даже остановился, чтобы полюбоваться этой нежданной картиной, — прямо как на какой-нибудь гравюре восемнадцатого века.
— Пожалуй, — согласился Костя Ренников. Был он сегодня отчего-то неразговорчив и подавлен, говорил невпопад, и было заметно, что есть нечто, гнетущее его и о чем он не прочь был бы высказаться. — Одноклассники жгут, — печально констатировал он, но Алексей не сразу понял, куда он клонит.
— Голубые-то у героев Плевны собираются еще?
— Да нет, вроде разогнали, — неуверенно ответил Костя.
Действительно, у памятника героям Плевны было чисто и пусто, даже слишком пусто, и, конечно, сами герои не могли выразить свое мнение относительно этой пустоты.
— Да с Катей у нас… — Костя положил разговор на правильный курс.
— Что?
— Нехорошо. Кто ж придумал этих «Одноклассников»-то, — покачал головой Костя. — С ума все посходили просто. Если в девяносто восьмом инфаркты считали после дефолта, то теперь разводы считают. Ну, ты, может, еще не въехал…
— Да нет, — усмехнулся Алексей, — въехал. Влетел.
— Да? — удивился Костя, но продолжил о своем. — Она, понимаешь… Ну я же чувствую.
— И кто, если не секрет?
— Да дизайнер там один. Виталий, блин. Хотя какая разница!
— Да нет, — задумчиво сказал Алексей, — есть разница… Женат?
— Вроде, — ответил Костя, и в том, как он это произнес, чувствовалось удовлетворение: супруга Виталия, если, конечно, сама не играла в одноклассников, была теперь самым верным, искренним и преданным его союзником.
— Ну так делать что-то надо, — предположил Алексей.
Костя цокнул языком:
— Делать? Что делать-то? Ничего тут не сделаешь. Люди все взрослые. Они решают, тетки.
— Тьфу, — возмутился Алексей. — Что за слово такое? Вообще я смотрю, сколько тут у нас слов гнусных всяких развелось. Просто беда.
Алексей поддерживал этот интимный разговор довольно легко, сочувствовал Косте и искренне осуждал Катю, — видимо, сам он еще до конца не отдавал себе отчет, что для Киры с Митей он уже стал таким вот Виталием.
— А с другой-то стороны глянуть, — с развязной великодушностью сказал Алексей, — чего жалеть-то? Нам по сорок скоро. А для них это вообще швах.
От таких слов Костя встал как вкопанный.
— Ну ты даешь! — только и вымолвил он, и улица Забелина тоже как бы потемнела от его негодования.
— А что? — с невинным видом изумился Алексей. — Она же тебе руки развязывает. Свобода, брат, свобода! Детей у вас нет.
— Да, свобода, — кисло повторил Костя. — Из рук прямо все валится. Контракт вон слетел…
— Она тебе разводиться не предлагала?
— Да нет, наоборот, — зарделся Костя. — Об этом речи нет и, чувствую, не будет. А как так жить — не понимаю. Не понимаю.