— А в институт радиоэлектроники по-прежнему не тянет?
— Я уже говорил, что в мой генеральный план это не входит.
— И всю жизнь намереваешься просидеть в телеателье?
Сева скорчил привычную гримасу, неизменно означающую: сколь неизобретательны шаблонные отцовские вопросы.
— Совершив некоторые вариации, папа.
— А именно?
— В шаражкиной конторе, где я бросил якорь, сидят, пригревшись, маленькие бонзы, которые нуждаются в рабсиле. О'кей! Полгода буду на них ишачить, но за это время получу клиентуру, стану свободным художником. Года через три моя клиентура разрастется по Москве, принесет мне прочные связи. И тогда… Вот тогда снова вернусь в родную шарагу.
— Зачем? — удивился я.
— Чтоб тоже стать там маленьким бонзой. Маленьким, папа большим не хочу. Ты же знаешь, у меня скромные запросы.
— Не перестаю удивляться тебе: кто ты — просто циник или всего лишь мелкий проходимец?
— Ни то, ни другое, папа, — трезвый человек, который хочет иметь приличный шалаш в кооперативном доме и «Жигули» цвета «коррида» у подъезда. И учти — ни у кого ничего не вырывая изо рта и никому ничего чтоб не должен. Это, папа, и есть свобода. Иной не представляю.
И в который раз снова вырвался один из вечных, самых неизобретательных моих вопросов:
— Так кто же все-таки научил тебя этой мудрости, сын?! Знал, что нарвусь, — на столь привычный замах у сына существует отработанный хук.
— Ты, папа. Твой личный пример. — У Севы под чистым лбом опасно ласковый блеск светлых глаз.
Катя, возившаяся у плиты, резко обернулась, шагнула к столу, решительно села — готова защищать меня от сына.
Сева подобрался, но не смутился, начал решительно:
— Человек как гора, вблизи его не разглядишь, надо уехать подальше, чтоб всего как есть увидеть. Я почти три года вглядывался в тебя, папа, издалека… Понял, какой ты умный, не сравнить с другими, каких встречал. Но ты, папа, беспомощнее самых глупых. Дураки вовсе не беспомощны, они не мудрствуют, они действуют. Что, например, стоит дурному отцу справиться с непослушным сыном — выпорет раз, выпорет два, сын станет таким, как надо. А вот вы с мамой меня изменить не сумели. Побились-побились да отступили: пусть идет, в армию, авось там изменят… Другие люди, не такие умные, никак не профессора… И что ж, можно считать, у них получилось — изменился, как видите. Только, папа, пожалуйста, не обижайся, от твоего неумения я любить тебя меньше не стал, даже теперь больше люблю…
— Не извиняйся, — сказал я. — Спасибо за то, что наконец-то заговорил откровенно.
— Я же не из скрытности молчал. Да если б я полез к вам с такой откровенностью, что б получилось?.. Получилось бы, что вас виню, себя несчастненьким выставляю. А я вовсе не несчастненький и вам благодарен — не держали возле себя, в мир выпустили… Но вот могу ли я теперь жить по твоему образцу, папа? И по твоим советам… Ты мне постоянно повторял и теперь повторяешь, не стремись подлаживаться, стремись влиять на жизнь! Вдумайся, папа: что получится, если каждый — да, каждый — станет стремиться влиять на жизнь? Сколько людей есть — и все влияют. Все, умные и недоумки, честные и прохвосты, каждый на свой лад — влияет. Да жизнь и так запутана больше некуда, а тогда и совсем каша перемешанная получится, сам господь бог ее не расхлебает. Иль я не прав, папа?
И я согласился:
— Ты прав… Если каждый в одиночку… Да-а, если друг с другом не сообразуясь влиять, то каша…
— Не сообразуясь?! — с горечью удивился Сева. — Неужто, папа, ты веришь, что люди могут сообразоваться?.. Да они всегда будут тянуть каждый к себе. И всегда отнимать друг у друга, и всегда друг друга за горло хватать — отдай, мое!
— Удивительно, как еще они не передушили друг друга… А?!.. Давно бы пора.
— Отвечу, отвечу, к этому и веду!.. Не передушили потому только, что приспосабливались. Да, к жизни! Да, друг к дружке! При-спо-саб-ливались!.. Ах, слово дурное! Ах, стыдно слышать такое!.. Но почему, папа? Почему, мама?.. Заяц должен приспосабливаться, а человеку не положено. О приспособляемости зайца да же природа заботится — линять научила, обрастай к зиме белой шерсткой, к лету серой, — а люди не смей, запрещено?! Кем?.. Да теми же людьми. Запрещать-то запрещают, но каждый по-своему приспосабливается, только не признается в том… Ну так вот, папа-мама, ваш сын приспособленец и ничуть этого не стесняется. Приспособленец — да; но не захребетник и не насильник, из горла ни у кого не рву. Живи и жить давай другим — считаю, святей лозунга быть не может… Вот все как на духу.
Сева, розовый от возбуждения, умолк, вызывающе в нас вглядываясь.
Я молчал, молча клонила к столу лицо Катя, ей так и не удалось встать на мою защиту. И сам я защитить себя не сумел. Не так-то просто доказать очевидное: что естественно для зайца, противоестественно для человека. Любой, спор сейчас выльется в путаные пререкания. Я молчал.
Сева, видать, строил свою систему не один год, ею защищался и ею гордился, сейчас тихо торжествовал победу — сработала, оглушила. Он вежливо выждал, явно жаждая возражений, их не было, тогда решительно поднялся, стянув со спинки стула свой пиджак, не спеша надел его, расправил плечи легкая ткань пиджака плавно облегает талию, статен, ясноглаз, счастлив своей нерастраченной молодостью, своей неуступчивой самостоятельностью, снисходителен к нам, пропитанным пылью ветхих мнений.
— Ключ у меня, так что не беспокойтесь, если задержусь.
Он явно чувствовал спиной мой провожающий взгляд, взгляд этот смущал его, поигрывал лопатками эдакое безмятежное «ты ушла, и твои плечики»…
Катя подняла голову — над переносьем резкая морщинка, глаза темны, скользят мимо. Я не выдержал ее молчания, заговорил:
— А может, он и прав. Что еще делать как не приспосабливаться, если на большее не способен?
Ответила не сразу.
— Я думаю… — голос глух, — не разменять ли нам нашу квартиру на двухкомнатную и однокомнатную?..
Я растерялся:
— Не глупи…
— Пусть это будет нашим последним родительским взносом.
— Хочешь, чтоб уже сейчас?..
— Мы сейчас, Георгий, живем с ним на разных этажах. Ну так будем жить в разных районах.
Она всю себя отдала сыну — единственное в ее жизни. И — «в разных районах», подальше! Ну и ну…
Телефонный звонок спас меня от ответа.
— Это Алевтина говорит… Алевтина Ивановна, дочь Ивана Трофимовича. Я хочу, чтоб вы сегодня пришли к нам. Очень нужно. Где-то в полпятого, не позже…
— Что случилось, Аля?
— Нелепое, Георгий Петрович, не хочу объяснять…
День по-прежнему ярок и горяч, но он уже не радовал меня, казалось значительное впереди, незавершенное выгорело, остался лишь след его, пепел.
Но день только начинается, нужно пройти его до конца.
Как это так получается, что я постоянно оказываюсь безоружным перед сыном?!
3
Кто-то из наших институтских острословов сказал: «Теоретик это гусь в журавлиной стае, летит вместе, но держится наособицу». Четверть века я лечу с институтом, сжился с косяком физиков-экспериментаторов, одна цель, один маршрут, без них истощился бы, сгинул безвестно, меня всегда считали своим, но предоставляли летать как хочу — гусь по-журавлиному не может. Сегодня после разговора с Севой наплыло тоскливое одиночество — все дружно летят дальше, а меня уносит в сторону.
Я ходил по этажам, встречался с нужными людьми, вел с ними не очень нужные разговоры, решал несложные вопросы, без которых одинаково легко могли обойтись как институт, так и я сам. И всюду я чувствовал: вклиниваюсь не ко времени, в эту минуту не до меня, но мной занимались доброжелательно и… на скорую руку.
Однако директор-то меня хочет видеть навряд ли просто так, скуки ради, зачем-то я ему нужен. Зачем?.. Острое желание убедиться: чего-то еще ждут от тебя, — породило нетерпение. Но директора срочно вызвали, должен вернуться с минуты на минуту. Минуты шли, день перевалил за половину, а я еще обещал дочери Ивана Трофимовича… Со стариком что-то стряслось.