И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель.
— Откройте и посмотрите!
В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт.
— Чувствуете, что вы сейчас держите в руках?
— Иисуса Христа?..
— Имен-но!
Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками.
— М-да-а…
7
Казалось бы, мне надлежало перенести свой флибустьерский штаб домой, за чашкой чая спорь на разные голоса хоть до полночи, жена будет только рада. В последнее время она работала по договору с одним ведомственным издательством, сверяла технические расчеты — работа утомительная и нудная, но с уходом сына в армию Катя просто не могла заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. Наши встречи разогнали бы застойную тишину, а кроме того я всегда мечтал, чтоб жена прониклась теми увлечениями, которым я отдавал себя без остатка. Раньше это было невозможно, с багажом институтской физики, приобретенным тридцать лет назад, она даже подступиться не могла к проблемам, какими я жил. Самый близкий мне человек и одновременно далекий.
Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но…
Это «но» для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх — осудит! За что?! За то, что хочу «алгеброй гармонию поверить», за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника… Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться.
Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение — действуй по-прежнему, в стороне от меня.
Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?..
Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться — сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте.
И в самом деле — вот письмо… Оно длинное, путаное. «Дорогие мои, долго колебался — сообщить вам или промолчать…» Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае… Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства — добрая, чуткая, самоотверженная и так далее.
Первый порыв матери — немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил:
— Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется.
— Разберется, да будет поздно.
— До конца службы почти полгода. Есть время опомниться.
— А если не опомнится?
— Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни.
Катя сидела передо мной — высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы.
— Послушай!.. — Возглас, словно хруст жести под каблуком. — Да любишь ли ты сына?
И я даже растерялся.
— Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью…
— Не понимаю, Катя.
— Ты можешь помочь человеку — просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то — любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, — вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг… А вокруг-то тебя мы — я и Сева!..
— Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих?
На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь.
— Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу — что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения — нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете — подопытная собака на лабораторном столе…
— Что же, не смей над ней задумываться — запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего…
Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком.
— Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним… Христос из вас первый, кто любовь омертвил.
— Даже так? — удивился я.
— Люби ближнего… Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу любить его? А для меня любовь — это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного, — собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе — самая дорогая часть меня самой… Любить вас жертвовать собой для вас — да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу… И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного — люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, — вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная… Разум — великое благо? Может быть. Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью… Человек разум получил, а вместе с ним и порчу… Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители — детей, дети — родителей…
Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве — у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними — иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем!
— Катя, не клевещи на себя, — сказал я. — Ты вовсе не такая, какой себя представляешь.
Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность — говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем.
— Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино… Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь — мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней… Ты любишь Севу, Катя… Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь! Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала.
Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй — признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать…