— Эге! Ты, вижу, мечтаешь совершить в педагогике промышленную революцию!
— Разумеется. А зачем нужна тогда паровая машина, если она не совершит переворота?
Наступило неловкое молчание.
Иннокентий Сергеевич сидел, расправив плечи, высоко подняв асимметричное лицо, — над измятой, стянутой рубцами скулой жил, настороженно поблескивал светлый глаз.
Ольга Олеговна исподтишка приглядывалась из своего угла: двадцать лет, считай, вместе, а не подозревала, что он, Иннокентий, недоволен школой. Один из самых благополучных учителей. Благополучные тяготятся своим благополучием. Юлия Студёнцева тоже была самой благополучной ученицей в школе.
— Хе-хе, — неожиданно колыхнулся на своем стуле директор Иван Игнатьевич, — чем мы тут занимаемся? В облаках витаем. Мосты воздушные возводим. Хе-хе! Всемирные проблемы, революционные преобразования… А не пора ли нам спуститься на грешную землю, друзья?..
16
Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки — руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.
Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:
— Н-ну, как-кой, ты… опасный!
И Генка вскипел:
— Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь — снесу! Я вам не Сократ Онучин!
— Старик!.. За что?..
Генка досадливо повел на Сократа плечом:
— Тебя всего грязью обложили — отряхнешься да песенку проблеешь.
— Он взбесился, фратеры!
Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.
— Что я ему плохого сделал, фратеры?
Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.
Напружиненно поднялась Натка — вскинутая голова, покатые плечи.
— С меня хватит. Я пошла.
И Генка рванулся к ней:
— Нет, стой! Не уйдешь!
Она надменно повела подбородком в его сторону:
— Силой удержишь?
— И силой!
— Ну попробуй.
— Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?
Натка ужаленно развернулась:
— Не смей!
— Ха-ха! Я же трус, не посмею — побоюсь.
— Генка, не надо.
— Ха-ха! Мне хочется — и что ты тут сделаешь?!
— Генка, я прошу…
— Ага, просишь, а раньше?.. Раньше-то пинала — трус, размазня!
— Прошу, слышишь?
— А ты на колени встань — может пожалею.
— Совсем свихнулся!
— Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня. Ты! Хуже всех! Злей всех! Бсех обидней!
— Очнись, сумасшедший!
— Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил — дружил, любил, уважал. Теперь очнулся!.. Слушайте… Ничего особенного — картина с натуры, моментальный снимочек…
— Не-го-дяй!
— Негодяй. Да. Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус — верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоняешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всём, на всём свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.
— Гена-а… — дрогнувшим голосом. Натка вдруг вся обмякла, словно из нее вынули пружину. — Пошли отсюда. Слышишь, вместе… Хватит, Гена.
— Ага, будь послушненьким, чтоб потом снова всем: трус, жалок, хоть в какой узелок свяжу… Нет, Натка, теперь не обманешь, ты с головой себя выдала. Красивая, а душа-то змеиная! Как раньше любил, так теперь ненавижу! И лицо твое и тело твое, которое ты мне…
— За-мол-чи!!!
— Злись! Злись! Кричи. Мне даже поиграть с тобой хочется… в кошки-мышки. Ну, не буду играть, лучше сразу… Слушайте: это недавно было, после экзаменов по математике…
— Прошу же! Прошу!
— …Пошел я на реку, и, конечно, я, негодяй, шел по бережку и думал… о ней. Я же всегда о ней думал, каждую минуту, как проснусь, так и думаю, думаю, раскисаю… Значит, иду и думаю. И вдруг…
— Последний раз, Генка! Пожалеешь!
— Смотрите, снова напугать хочет. Как страшно!.. И вдруг вижу в воде у самого бережка — она…
— Рассказывай! Рассказывай! Весели! Давай! — закричала Натка, и ее крик отозвался где-то в глубине ночи смятенно-суматошным «вай! вай! вай!».
— Купается… Из воды только плечи и голова. Меня-то она раньше заметила — смеется…
— Давай! Давай! Не стесняйся! Вай! вай! айся! — отозвалась ночь.
— Я же не ждал, я только думал о ней. А потом — я трус… Встал я столбом и рот раскрыл как дурак — ни туда ни сюда, «здравствуй» сказать не могу…
— О-о-о! — застонала Натка.
— А она знай себе смеется: уходи, говорит, я голая…
Натка всхлипнула и схватилась руками за горло — изломанные брови, растянутый гримасой рот, преобразившаяся разом, судорожно-некрасивая.
— Голая… Это она-то, на которую издалека взглянуть страшно. Уходи!.. Кто другой — не трус, не жалкий слюнтяй — может, ближе бы подошел, тары-бары, стал бы заигрывать. А я не мог. И как тут не послушаться уходи. На улице издалека вижу — вся улица сразу меняется. И я… я задом, задом да за кусты. Там, за кустами, встал, дух перевел и честно отвернулся, чтоб нечаянно как-нибудь, чтоб, значит, взглядом нехорошим… Но уши-то не заткнешь, слышу — вода заплескалась, трава зашуршала, значит, вышла из воды… И рядом же, пять шагов до кустика. Она! И холодно мне и жарко…
Натка медленно опустила от горла руку, низко-низко склонила голову плечи обвалились, спина сгорбилась.
— Шевелилась она, шевелилась за кустом, и вот… вот слышу: «Оглянись!» Да-а…
Натка горбилась и каменела, лица не видно, только гладко расчесанные на пробор волосы.
— Да-а… Я оглянулся. Я думал, что она уже оделась… А она… Она как есть… Я и в одежде-то на нее… А, черт! Об одном талдычу — ясно же!.. Она вся передо мной, даже волосы назад откинула. И небо синее-синее, и вода в реке черная-черная, и кусты, и трава, и солнце… Она, мокрая, белая, — ослепнуть! Плечи разведены, и все распахнуто — любуйся! И зубов полон рот, смеется, спрашивает: «Хорошая?»
— Мразь! — дыханием сквозь зубы.
— Сейчас, может быть. Сейчас! Но не был мразью! Нет! Глядел. Конечно, глядел! И захотел бы, да не смог глаз оторвать. И шевельнуться не мог. И оглох. И ослеп совсем… Солнце тебя всю, до самых тайных складочек… Горишь вся сильней солнца, босые ноги на траве, руки вниз брошены, платье скомканное рядом, и улыбаешься… зубы… «Хватит. Уходи». То есть хорошего понемножку… И я послушался. А мог ли?.. Тебя!.. Тебя не послушаться, когда ты такая. Мог ли!.. А теперь-то понимаю — ты хотела, чтоб не послушался. Хотела, теперь-то знаю.
— Мразь! Недоумок!
— Опять ошибочка. Тогда — да, недоумок, тогда, не сейчас. Сейчас поумнел, все понял, когда ты меня трусом да еще жалким назвала. Мог ли я думать, что ты не богиня, нет… Ты просто самка, которая ждет, чтоб на неё кинулись…
Натка натужно распрямилась — лицо каменное, брови в изломе.
Вместо нее откликнулась Юля Студёнцева:
— Господи! Как-кой ты безобразный, Генка! — В голосе брезгливый ужас.
— По-самочьи обиделась, свела сейчас счеты: трус, мол, а почему — не скажу… Это не безобразно? Ну так мне-то зачем в долгу оставаться? Да и в самом деле теперь себя кретином считаю: такой случай, дурак, упустил!.. До сих пор в. глазах стоишь… Груди у тебя в стороны торчат, а какие бедра!
И Натка вырвалась из окаменелости, большая, гибкая, метнулась на Генку, вцепилась ногтями, крашенными к выпускному празднику, в лицо.
— Подлец! Подлец! Подлец!!!
Голова Генки моталась из стороны в сторону. Наконец он перехватил руки, секунду сжимал их, дико таращась в Натканы брови, на его щеках и переносье проступали темные полосы — следы ногтей.
— Тьфу!
Натка плюнула в его исцарапанное лицо. Генка с силой толкнул ее на скамью. Испуганно взвизгнула подмятая Вера Жерих.
Задев плечом не успевшего откачнуться Игоря, Генка кинулся к обрыву.