Не помогал свитер и теперь. Мать боялась за жизнь Гринченко, а сегодня неожиданно умерла девочка, недавно доставленная в больницу из дальней деревни.
Отец ходит по комнате на цыпочках, ворошит пятерней волосы, пробует сердиться, но осторожно — как бы не осердилась в ответ мать.
— Ты же не могла знать, что у такой маленькой окажется больное сердце.
— Должна знать. Не проверила.
— Но у нее же воспаление легких!
— Тем более обязана снять кардиограмму.
Климовна вздохнула:
— Охо-хо! Одна у всех голова и та на ниточке.
Дюшка помаялся, помаялся и не выдержал, подлез к матери под руку, заглянул в запавшие глаза:
— Мам, а я виноват?
— Ты?.. В чем?
— Ты, наверное, много обо мне думала?
Мать отвела глаза.
— Нет, сынок, ты нисколько не виноват.
Дюшка, не зная, чем еще помочь, решился сказать:
— Мам, эта девочка, может, не насовсем умерла.
Мать легонько отстранила Дюшку:
— Иди, сынок, зачем тебе думать о смерти.
Отец перестал ходить взад и вперед, насторожился. А Климовна вздохнула:
— Господи! Господи! Где уж не насовсем. Ныне в царствие небесное даже мы, старые, не верим.
— Мам, девчонка ожить еще может когда-нибудь.
— Такого не бывает, сынок.
— Мам, для этого надо знать только, что Вселенная бесконечна. Если бесконечна, то обязательно… И ты, и я, и все, и девочка.
— Что за чушь? — громыхнул стулом отец. — Кто тебе напел это?
Если б отец спросил иначе, Дюшка, наверное, и открыл, кто. Левка Гайзер не сказал, что это секрет. Но «чушь», но «напел», и стул пнул, и голос сердитый. Э-э, нет, Дюшка не собирается подводить Левку.
— Никто. Я сам.
— Сам ты не мог.
Мать вступилась за Дюшку.
— А я бы сама с охотой поверила, что от смерти есть лазейка. С охотой, если б могла.
— Как ты можешь так говорить: ты же врач, ты же соприкасаешься с наукой ежедневно!
— Потому и говорю, что едва ли не ежедневно сталкиваюсь с бессилием своей науки, и уж если не каждый день, то часто… Как вот сегодня — со смертью. Бессмысленной. Равнодушной. Если б поверить — есть лазейка в бессмертие!
— И что? Помогло бы твое «поверить» бороться со смертью?
— Нет. Но мне самой было бы тогда куда легче.
— Так в чем же дело? Возьми да поверь. К твоим услугам даже старые рецепты: райские кущи, нетленные души, ангелы — серафимы и прочая белиберда.
— Слишком старые рецепты, наивные — вот беда. Не могу поверить.
— Меня лично смерть не пугает! Сколько мне там отпущено природой — шестьдесят, семьдесят, больше лет? Они для меня только и важны. Уж их-то я постараюсь использовать. Я за свое время успею наследить на Земле. А смерть придет — что ж… Потусторонним спасать себя не стану.
Отец стоял посреди комнаты, расправив широкие плечи, вскинув большую взъерошенную голову, с обветренным, крепким, словно вычеканенным из меди лицом, — сам себе бог. И у матери впервые за этот вечер обмякли сплюснутые губы, дрогнули в улыбочке.
— Счастливый, — сказала она.
— Да! — с жаром ответил отец. — Да! Жизнью, мне выпавшей, счастлив.
— Но коза бабки Знобишиной счастливее тебя. Она живет себе и знать не знает, что существует такая неприятность, как смерть.
Отец фыркнул, отпихнул ногой стул, слишком близко стоявший к нему, а мать со слабой улыбкой склонилась над вязаньем.
И тогда отец повернулся к Дюшке:
— Я знаю, откуда у тебя эта шелуха! Дружок твой тебе принес, этот Минька! Отец у него не от мира сего, накрутил сыну…
— Уж верно, — подтвердила Климовна. — Их-то атлас липнет до нас.
И как раз в эту минуту за дверью раздался робкий полустук-полуцарапанье.
— Кто там? Входите! — крикнул отец.
И вошел Минька. В новешенькой куртке с «молнией», как у Левки Гайзера, — мечта всех ребят, мечта Дюшки. Встал на пороге со стеснительной светлой улыбочкой, но натолкнулся взглядом на Дюшкиного отца и заробел — улыбочка слиняла.
— У меня сегодня… День рождения у меня… Так я думал — Дюшку… Мама торт к чаю испекла.
— Мам, я пойду! — вскочил Дюшка, готовый спорить и доказывать.
— Надень только чистую рубашку. И хорошо бы подарок…
— Минька! Я тебе свой конструктор подарю!
Минька снова стеснительно заулыбался, а отец молчал. Отец попросту был лишен права голоса.
Коробку «Конструктор» Дюшка положил в портфель, вытряхнув из него учебники, а спустившись вниз, отдал конструктор Миньке, вместо него загрузил вынутый из-под лестницы кирпич. Дураков нет — снова в лапы Саньке.
— Минька, одна девчонка… Но это секрет, Минька! Никому!
— Не. Могила.
— Одна девчонка второй раз живет.
— Как это, Дюшка?
— Очень просто. Жила, жила когда-то да умерла, а потом второй раз родилась.
— Дюшка, ты чего?
— Спроси Левку Гайзера — так бывает, наукой доказано.
— Левка… Он знает. Только я все равно не верю, Дюшка.
— Раньше эта девчонка знаешь кем была?
— Кем?
— Женой Пушкина.
— Д-дюш-ка!..
— Слышал, никому, секрет!
15
На столе стояло два торта — один уже разрезанный, для еды, другой большой, круглый, красивый, для свечей. Тринадцать тоненьких елочных свечей горели бескровно-бледными огоньками. Тринадцать лет Миньке, он на два месяца моложе Дюшки. Дюшке ко дню рождения такого торта со свечами не поставили — ни мать, ни Климовна не догадались.
И еще на столе бутылка, не ситро какое-нибудь, а настоящее вино, красное до черноты, торжественный мрак под поблескивающим стеклом, сразу видно — праздник не на шутку.
Минька не захотел снимать новую куртку, так в ней и уселся за стол — потеет, поеживается от удовольствия, щурится на тринадцать свечей и улыбается так широко, что видна щербинка в зубах, которую раньше Дюшка не замечал.
Минькина мать в кружевном воротнике, с большой брошью, толстые косы обвиты вокруг головы, лицо крупное, белое, с выдвинутой вперед нижней губой. Она и прежде всегда немного пугала Дюшку, сейчас он при ней чувствовал себя что-то неловко, в голове с самого дна всплывали забытые наставления вроде: не клади локти на стол, держи нож в правой руке, не смейся слишком громко. И Дюшка старался: не клал локти на стол, улыбался по-взрослому, не раскрывая рта, уголками губ, тонко, значительно, высокомерно, как какой-нибудь граф Монте-Кристо.
Минькин отец вблизи, в домашней обстановке, не выглядел уж таким странным, каким казался на улице: умытый, светлый, щупленький, беспокойный, с мальчишеским хохолком на макушке, с сухим, судорожным, вовсе не мальчишеским блеском в потемневших глазах. Он постоянно порывался помочь жене, но видел, что мешает, конфузился, впадал на минутку в уныние, но быстро веселел, снова начинал дергаться и суетиться.
Наконец он ломкими, неловкими пальцами раскупорил парадную бутылку и, рискованно балансируя, налил марочное вино — полную рюмочку жене, полную рюмочку себе, капнул на донышко Дюшке, капнул Миньке, чинно вытянулся, значительно прокашлялся:
— Мой сын! Все мы желаем тебе счастья. А что это такое, сын?..
Минька кинул взгляд на мать, и щербинка в зубах исчезла, он поежился и стал медленно клониться к столу. А мать — ничего, сидела с высоко поднятой головой, глядела прямо перед собой, и белое лицо ее было спокойно.
— Ты радуешься новой куртке, сын. Радуйся, но помни — ни куртка, ни любая другая вещь не делает человека счастливым. Люди наделали много вещей, полезных, помогающих удобно жить, но счастливей от этого не стали…
— Никита…
Мать по-прежнему глядела перед собой со спокойным лицом.
— А что?.. Разве я что-нибудь?
— Хоть сегодня-то не заумничай, Никита. Дети же перед тобой. Что они поймут?
И Минькин отец загляделся в свою рюмку, в красные отсветы тяжелого вина.
— Да… — сказал он. — Да… Так выпьем… Выпьем, сын, за то, чего не было никогда у твоего отца — за уважение.
Опрокинул в себя рюмку, сел, и хохолок бесцветных волос потерянно торчал на его макушке.