— Прошу слова!
— Вы в первый раз на собраниях? Существует общепринятый порядок!
— Я настаиваю!
— В списке выступающих уже записано…
— Я настаиваю!!
— В списке выступающих — пятнадцать человек. Извольте, я запишу вас шестнадцатым… Слово предоставляется студенту первого курса Чижову.
Чижов, известный всему институту по прозвищу „Свистуня“, уже был наготове. Он занял трибуну.
— Товарищи! Можно ли подумать…
Он поражен открытием, он считал себя добрым товарищем Шлихмана Левы, никак не может опомниться…
Вячеслав повернулся и, понурившись, побрел обратно.
Собрание затянулось, и на двенадцатом ораторе после Ивана Мыша Гоша Сокольский поставил на голосование — подвести черту.
— Я требую слова! — снова поднялся Вячеслав.
Гоша Сокольский — человек строгих правил: каждый имеет право требовать, и если собрание разрешит… Он поставил на голосование — дать слово или отказать?
Все были утомлены, все рвались домой, но велика сила любопытства: Чернышев рвется в бой, значит, держит камень за пазухой, значит, ударит… Большинство проголосовало дать слово и подвести черту.
11
Чеканя по паркету шаги, с напряженно заострившимся лицом Вячеслав пробежал по залу, взлетел на трибуну.
— Безобидная птица попугай… — начал он. — Но когда попугай выступает в облике человека — он страшен. Двенадцать ораторов выступили после Ивана Мыша, двенадцать человек, как попугаи, повторили за ним его ложь. Не задумываясь, не оглядываясь, не понимая, что втаптывают в грязь человека — пусть тонет, пускает пузыри…
Затылки, затылки, нельзя отказать им во внимании. Но до чего бесстрастны эти затылки! Но Федор верит в Вячеслава — Вече умеет доказывать, редкий боец в студенческих спорах не падал под его ударами на обе лопатки. Давай, Вече, давай, друг! Вот где понадобилось твое мастерство спорщика — докажи всем!
— Милга арестован, — продолжает Вячеслав, — значит, он враг! Предположим на минуту, что Лев Шлихман знал об этом. Предположим, что он намеренно, с вражеским расчетом решил втянуть всех нас, в том числе и Слободко, в расставленные сети. Намеренно, сознательно!.. Обвинение чудовищное, за такое полагается наказание, как и Милге. Может, к этому и призывает Мыш — под конвой Шлихмана, в тюрьму его! А Иван Мыш жил со Шлихманом в одной комнате без малого четыре года, спал бок о бок, спорил, работал — всё вместе. До сих пор Иван Мыш и Шлихман были добрыми приятелями, у них не было секретов друг от друга. Иван Мыш знал и такую, казалось бы, незначительную деталь, что Шлихман познакомился впервые с Милгой за день, всего за один день до того, как все мы с ним познакомились. Пусть Иван Мыш ответит, что это не так, тогда можно провести расследование и его ложь станет очевидной. За один день стать вражеским сообщником? Смешно! Нелепо! Кто этому поверит? А если Шлихман не сообщник — намеренный и расчетливый, то его вина полностью равна моей вине, вине Слободко, Матёрина, вине самого Ивана Мыша. Иван Мыш тоже встречался с Милгой, знал о нем ровно столько, сколько знал Шлихман. До того, как словно гром с ясного неба не свалилось известие, что Милга арестован, ни Шлихману, ни Ивану Мышу и в голову не пришло бы назвать этого видного ученого врагом народа. В чем Шлихман виновнее Мыша?..
Затылки, затылки… Федор чувствует — все верят Вячеславу, уж слишком нелеп поклеп на Православного. Затылки, затылки, но они бесстрастно молчаливы.
Глаза раскрыть нетрудно, не надо для этого обладать даже особым талантом, но кому охота лезть на рожон! Вячеслав Чернышев говорит сам от себя, а Иван Мыш вряд ли… Кто-то поручил ему, кто-то заинтересован, а этот таинственный Милга под арестом — темна вода в облаках.
И уже принят закон — подвести черту. Можно высечь искру, можно обжечь кого-то, но огонь не займется — поздно.
Однако за столом президиума сидел человек, который имел право переступать законы.
Едва Вячеслав сошел с трибуны, как Гоша Сокольский чеканно объявил:
— Слово предоставляется директору института…
Директор, как и Вячеслав, был невысок ростом, так же утопал в трибуне. Говорить он начал спокойно, вдумчиво, с нотками суровой искренности.
— Нам всем свойственно ошибаться. Всем, в том числе и мне. Не скрою, товарищи, что я как директор для себя окончательно решил: распахнуть перед Слободко дверь и указать — вот бог, вот порог! Слышите вы, Слободко? Вы можете оценить человеческое отношение к вашей не столь достойной персоне? Целый ряд ваших товарищей оказались людьми чуткими, они не рассудили с кондачка — худую траву с поля вон! Студент Чернышев открыл глаза Ивану Мышу, а Иван Мыш, как член партбюро, пришел ко мне. Я лично тронут таким человеческим отношением. Человеческому отношению я готов идти навстречу. Человеческому! Но не бесхребетному всепрощению! Вы меня слышите, Чернышев? Как понять ваш выпад с трибуны? Миловать и правого и виноватого? Простим под сурдинку?..
— А кто виноват? Вам ясно? — крикнул с места Вячеслав.
— Мне неясно только одно — ваше поведение, — с непоколебимым спокойствием ответил директор. — Обозвать огульно всех выступавших попугаями! Подстричь Шлихмана и Ивана Мыша под один уровень! Снивелировать вину на том основании, что никто не знал, не мог предусмотреть! Как это назвать? Мне думается, название этому — гнилой, преступный либерализм! Вот вы заявили: Шлихман не был прямым помощником той вражеской личности, которая, к счастью, сейчас обезврежена. Верю, представьте, верю — не был, не помогал сбывать секретные сведения за границу. Если б я думал иначе, то вряд ли понадобилось бы так много обсуждать поведение Шлихмана. Его вина в другом — он разносчик заразы, он не диверсант-отравитель, а энцефалитный клещ. Но и клещ весьма вреден, хотя и творит свое черное дело несознательно. Вы задумались, почему Шлихман, едва познакомившись с этим растленным типом, поспешил незамедлительно познакомить вас, своих товарищей? С каждым, с кем он встречается случайно, знакомит вас? А?.. Что вы молчите, Чернышев?.. Уверен, не с каждым. А с этим сразу познакомил, потому что близок по духу, потому что тянется к таким, испытывает внутреннее желание тянуть других. И, конечно, среди этих других найдутся неустойчивые вроде Слободко. И, конечно, такие Слободко дальше понесут заразу. И если мы не примем мер, то захлебнемся в диком смраде западных влияний. Дорогой доморощенный либерал Чернышев, вам изменило святое чувство бдительности. Зато нам — нет, не изменило! Мы не собираемся косить подряд всех заблуждающихся. Мы вдумчиво выберем самый опасный сорняк. Вдумчиво!.. А уж тогда — вон с нашего здорового поля!.. Мы подвели черту. Я понимаю — время позднее, все утомились. Но нельзя торопиться. Нужно выслушать еще одного человека, который прячется, который не подает признаков жизни. Попросим на трибуну Шлихмана и выслушаем его, терпеливо, не отмахиваясь… А там решим сообща. Я во всем полагаюсь на вас, товарищи, на вашу бдительность. Я не хочу решать самолично.
Директор кончил, снова занял свое место в президиуме.
И звучный, ясный председательствующий голос Гоши Сокольского объявил:
— Товарищи, докладчик Белявкин отказывается от заключительного слова. Поступило предложение — выслушать студента Шлихмана. Если возражений нет, то я попрошу Шлихмана занять место на трибуне.
И через весь зал, спотыкаясь на ходу, слепо уставясь перед собой очками, сгибая спину, медленно прошел Православный — штаны свисали с худого зада, громоздкие ботинки гулко стучали по ковровой дорожке. Через весь зал, стыдясь самого себя.
На лесенке, ведущей к трибуне, он снова споткнулся, ударился коленом, захромал.
Он долго не начинал, водил недоуменно по залу очками и молчал, а зал в нетерпении ерзал и кашлял.
— Время дорого, Шлихман, — суховато напомнил Гоша.
— Товарищи… Я… я не знаю… не знаю, в чем виноват…
И опять тяжкое молчание.
Федор сейчас чувствовал за Православного — чувствовал близорукость, жалкую бледность, стягивающий плечи мятый пиджачок, красные, вылезающие из рукавов руки. В такие минуты так стыдно за самого себя, что веришь — а ты виноват, сомнений нет. Только в чем, вот беда?..