— Понять просто. Силу характера, силу голого авторитета я не отрицаю начисто. Она есть, она всегда будет иметь какое-то место как в жизни, так и в школьном воспитании. Но она должна проявляться изредка, в виде исключения, а ни в коем случае не быть постоянно действующим методом. Основной же силой я считаю убеждение и разъяснение. Я попытаюсь сделать так, чтоб моя Дочь училась не из-за того, что я или мать принудили ее к этому, а потому, что она поняла: это необходимо, это нужно, а быть может, добьемся даже того, что — интересно. Понятно вам?
Проповедник сильного характера, тщедушный, узкогрудый, с крупной отцовской головой, с независимо поднятым отцовским носом, сидел возле своего стакана со смородиновой настойкой и всем своим непроницаемым видом говорил: «Обожди, обожди, я храню про себя такое, которое сразу же прихлопнет все твои доводы». Он пошевелился на стуле, выше поднял свой нос, и я понял: именно сейчас пойдет он своим козырным тузом.
— Андрей Васильевич, дорогой мой, — заговорил он торжественно, — вы учитель, но даже вам, учителю, сознайтесь, очень и очень трудно будет воспитывать свою единственную дочь с помощью одних только разъяснений и убеждений.
— Да, это куда труднее, чем применять силу характера.
— Прекрасно! Но вспомните, наш спор начался со школы. Вы возражали, что сила характера не метод школьного воспитания. Не так ли?
— Именно.
— Прекрасно! Но если до невозможного трудно воспитывать одного ребенка, если вы признаетесь, что иногда придется отступать от принципа убеждений и разъяснений, подменять его даже ремнем, то как быть в школе, где приходится воспитывать не одного, а десятки, сотни детей? Там даже нельзя применять ремень, ибо это по праву считается преступлением. Как быть? Убеждать и разъяснять?.. Если вы скажете да, я вам возражу: это благородно, это красиво, но невыполнимо! Это пустая, звонкая фраза. И вы это прекрасно знаете. Вы работаете в школе, где все подчинено характеру одного человека, перед которым я преклоняюсь, характеру Степана Артемовича Хрустова. Оттого-то ваша школа считается одной из самых лучших во всей области. Вы же не возьмете за пример Валуйскую школу, где в прошлом году оказалась чуть ли не треть второгодников в каждом классе?
— Почему вы думаете, что есть только два пути — путь Хрустова и путь Валуйской школы?
— Тогда скажите, какой бы вы могли предложить путь?
Я молчал. Голубые глазки Анатолия Акиндиновича со скрытым торжеством буравили меня крошечными зрачками.
— Увы, я пока не могу взять на себя смелость заявить, что твердо знаю новые пути, — ответил я, — но они, верю, существуют.
Пока?.. Но будете знать эти пути?
— Непременно, даже в том случае, если на это уйдет вся моя жизнь.
— И может, сами откроете этот третий путь?
— Если никто не подскажет, буду пытаться открыть его сам.
— Уж, простите, это весьма сомнительно.
Анатолий Акиндинович с облегчением откинулся на спинку стула. Торжество собственной правоты было написано на его узком, худощавом лице.
— Хватит вам, — подал наконец свой голос Акиндин Акиндинович. — Таких разговоров и в школе достаточно. Что не люблю, то не люблю — говорить дома о работе. Скажите лучше вы, оба молодые да ученые, правда это или нет, будто десять взрывов водородной бомбы могут испакостить всю атмосферу?
— Ох, что делается на белом свете! — огорченно вздохнула Альбертина Михайловна.
Я залпом допил свой стакан настойки и поднялся с места. Топя, боясь, как бы не приняли это за неучтивость, сделала вид, что и ей некогда.
— Утром вставать рано. Спасибо за хлеб-соль. К нам просим.
18
Зажгли свет в комнате. Тоня привычно поправила на столе скатерть, стала перед зеркалом, закинув обнаженные руки, выставив обтянутые тонкой кофточкой груди, стала вынимать из волос шпильки. Я глядел на нее.
Сильная, гибкая спина, белая, расширяющаяся к плечам, сужающаяся к голове шея — в высокой, крепкой фигуре привычное домашнее спокойствие, знакомый уют, как и во всем, что ее окружает. Утонув в чистых простынях, спит Наташка, — неощутимо ее дыхание. Нет-нет да из кухни донесется натужное всхрапывание намотавшейся за день-деньской суетливой бабки Настасьи. На стене, отщелкивая секунду за секундой жизнь нашего безмятежного мирка, трудятся ходики. А Тоня — центр всего. Она стоит перед зеркалом, трудолюбивая владычица своего крошечного, крепкого, как сама жизнь, царства.
А у меня тревожно на душе, мне последнее время почему-то трудно жить, меня беспокоит будущее. И кому, как не Тоне, раскрыть душу, от кого, как не от нее, услышать мне слово успокоения! И не только потому, что она самая близкая, но и потому еще, что в ней я постоянно ощущаю завидную, бесхитростную мудрость: уверенно, просто, без лишних размышлений глядеть в завтрашний день.
— Тоня, — окликнул я ее, — ты довольна своей работой?
— А что? — отозвалась она, не поворачивая головы.
— Как что? Нельзя же жить так, как живет Акиндин Акиндинович. Отстучал уроки — и с плеч долой. Ты об этом когда-нибудь думала?
— А что думать? — Она, так и не вынув всех шпилек, обернулась ко мне. — Тысячи учителей так учат, и все довольны, только мой дурачок почему-то взбесился. — Она с ласковым укором поглядела на меня и закончила с покорным вздохом: — Что делать…
Я молчал. Она сказала: «Что делать…» И для нее это был не вопрос, а простой и ясный ответ: «Что делать, когда жизнь такова, не мы ее создавали, не нам ее изменять».
Я осторожно прошелся по комнате, с непонятным для себя вниманием косясь на Тоню. Она перебирала пальцами волосы, искала затерявшуюся в них шпильку. И тут я заметил, что ее широкие белые красивые руки слишком велики по сравнению с головой. Странно, я, проживший с ней бок о бок почти семь лет, впервые сейчас обратил внимание на то, что ее голова не по телу мала. Широкий разворот плеч, горделивая, не снисходящая до девической стыдливости грудь, тонкая упругая талия, широкие, плотные, с каким-то мягким и в то же время смелым изгибом бедра, крепкие точеные икры… Я чужими глазами глядел сейчас на то, что мне давным-давно уже примелькалось, чем я втайне по-мужски гордился.
Сейчас я подумал о том, что человек с таким телом хорошо приспособлен к жизни: ни тяжкий труд, ни ежедневные переутомления не скоро-то высосут силы. Такой человек в конце концов добьется для своего щедро одаренного тела всего: и тепла, и чистоты, и мягкой постели, и сытной нищи, и душевного покоя, чтоб не будоражить понапрасну нервы, и физической работы, чтоб от безделья не сохли мускулы, — всего, что в обыденности зовется уютом.
Абажур рассеивал по комнате сухой оранжевый полусумрак. Со старческим стоном ворочалась за перегородкой бабка Настасья. На стене над детской кроваткой ходики отстукивали все новые и новые мгновения в недавно начавшейся жизни моей дочери.
Тоня, вскинув свою маленькую голову, бережно неся брошенные за спину длинные волосы, проплыла к кровати, стала раздеваться, привычно обнажая передо мной знакомые богатства своего тела. Наконец взглянула с томной усталостью через плечо:
— Ты что, до утра от стены к стене шататься будешь? Туши свет да ложись скорее.
Я стал покорно раздеваться.
19
О чем чаще всего думает человек?
Странный вопрос, не правда ли?
Более двух миллиардов людей живут на земле. Что ни человек, то свои расчеты, свои заботы, свои мысли. Попробуй сказать, о чем чаще всего думают эти не поддающиеся точному подсчету миллиарды людских голов, в разной степени одаренные природой способностью к мышлению.
И все-таки человек чаще всего, упрямей всего думает о будущем! Для одних — это мысли о судьбе всего человечества или о судьбе своей страны. Они забегают мечтой на сотни лет вперед. Для других же — просто заботы о том, как самому прожить завтрашний день, ближайшую неделю. Будущее людей разнообразно, как сами люди. Оно может быть и беспредельно великим, и обидно куцым.