ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СТАМБУЛЬСКАЯ ДЕФЕНЕСТРАЦИЯ
И хотя Петр, исповедовавший, как сказано, libега arbitria, то есть свободу человеческой воли, не признавал в своем мире ничего, что можно было бы назвать «бродячим сюжетом», и, значит, не видел никакой симметричной связи меж своей триумфальной аудиенцией у главы христианства, папы, состоявшейся около шести лет назад, и не менее победоносной аудиенцией у главы противников христианства, турецкого султана, он не сомневался, что событие, происшедшее тогда, на свой манер повторится и на этот раз. Властители, чересчур могущественные и чересчур одинокие в своем исключительном положении, легко загораются и воодушевляются, благодарные кому угодно, кто смог увлечь их, вырвав из оцепенения и скуки государственных занятий, но столь же быстро охладевают и отрезвляются. И если несколько лет тому назад папа сперва осыпал Петра своими милостями, а назавтра, опомнившись, нашел дипломатический способ эти милости сократить настолько, что по сути все забрал обратно, то можно было ожидать, что так же поведет себя и султан.
Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью. И что Петр вел себя неправильно, когда перед султаном дал волю своему невоздержанному языку и не последовал примеру своего тестя Хамди, который взвешивал каждое слово и предпочитал молчать, лишь бы не произнести ничего, о чем позже мог бы пожалеть, хотя, понятно, и у него с языка тоже готова была сорваться и остроумная реплика, и убедительный аргумент. Он, Хамди, просто цепенел, когда Петр подносил сюрпризы и атаковал Повелителя своими безумными идеями, неслыханными подтасовками и ересью. Так, например, когда Петр заявил, что не верит в Бога, Хамди просто почувствовал, как у него на голове под напором вставших дыбом волос буквально поднимается тюрбан. Хотя султан, да воздается за это Аллаху, и дал себя ошеломить безумной Петровой тарабарщиной и в ослеплении своем невероятно его превознес, но нельзя предвидеть, чем это кончится и что произойдет, когда мысли в его голове улягутся, выстроятся в привычном порядке, а главное — в этом самая большая опасность — когда внимание его привлекут разнотолки ревнивых и завистливых придворных, которые пасутся вблизи него и кому сногсшибательный успех Петра буквально не дает спать. Сам он, Хамди-эфенди, от всего этого испытывает такой страх, что в животе у него кишки закручиваются, извиваясь, словно клубок змей, и он мог бы — пусть многоуважаемый зять ему в том поверит — подкрепить свои неприятные — ощущения и мрачные настроения множеством исторических примеров.
Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
— Вот оно, начинается.
И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос:
— С моим зятем Абдуллой?
Предводитель расхохотался грубым янычарским смехом.
— Ишь ты, с твоим зятем! По-твоему, все, и даже я при моей высокой должности, должны знать твои семейные дела? Мне приказано поговорить с Абдуллой, который живет в этом доме и кого наместник Бога на земле сегодня утром лично допрашивал. Вот его и приведи, да побыстрей, если не желаешь сюрпризов, которыми я в своем высоком чине вместе со своими помощниками могу тебя осчастливить.