Серяков долго смотрел на больший из них, лучше освещенный. Живопись действительно была прекрасная, какой никогда еще не видывал. Он так увлекся созерцанием, что едва не попал в неловкое положение, когда Нестор Васильевич спросил:
— Не правда ли, как он сумел схватить во мне главное? Духовное, поэтическое мое начало — все здесь!
Тут только Лаврентий понял, что портрет задумчивого юноши с проникновенным взглядом и длинными волосами изображает самого хозяина дома. Сходство, пожалуй, было, но весьма отдаленное.
Должно быть, и Нестор Васильевич это чувствовал, потому что сказал проникновенно:
— Как это было давно! Уже десять лет пролетело! — И еще более возвышенно: — Искусство, Лауренций, как ничто другое, старит человека, глубоко чувствующего именно потому, что предаешься ему всем составом своим, душою, умом, телом… Вот и кудрей моих уже нет. Редки стали, да и не могу носить — чиновнику, знаешь сам, нельзя. А я пришел к зрелой мысли, что служить отечеству должен и поэт. При российском современном невежестве нужно умножать собою ряды просвещенных деятелей. — Кукольник повернулся ко второму портрету:
— А это брат мой, Платон Васильевич, ты его еще не знаешь. Он также человек значительных способностей, но более практик. И также близкий друг великого Карла и Глинки, член нашей «братии». Его портрет писан в четыре часа лихорадочного вдохновения. Каково? — Кукольник опустился на стул и поник головой. — А как мы были тогда счастливы, как пламенели искусством, и я, и Брюллов, и Глинка!.. Нет, уж теперь не то! Годы и борьба с врагами берут свое… — Он вновь поднялся на ноги: — Но поверь, Лауренций, я еще создам нечто грандиозное! Я ежедневно подбираю материал, обдумываю, делаю наброски, хотя чувствую, что это будет уже последняя, лебединая песнь, потому что, как говорит мой Тасс:
Мои деянья — сновиденья;
Мои желания — мечты;
А весь я — остов, привиденье.
Символ могильной пустоты!..
«Эк его пробирает! — думал в недоумении Серяков. — От вина, что ли, это?»
И, как бы в ответ на его мысли, впавший было в грустную задумчивость поэт крикнул:
— Тихон! Эй, Тихон!
— Чего изволите? — отозвался из залы камердинер.
— Подай, братец, нам в кабинет бутылочку того бордо, что третьего дня Платон Васильич от Елисеева привез. Да не перегрей смотри, а только немного, как я люблю, слышишь? — И, положив руку Лаврентию на плечо, Кукольник продолжал как ни в чем не бывало: — Сейчас я решил написать статью о народных танцах. Это, собственно, рассуждение одного лица в задуманном мною грандиозном произведении из истории восточной Европы XVII века, которое ты когда-нибудь прочтешь. В каждом танце есть национальный характер. Он связан с историей народа, с его особым складом, с музыкой души, так сказать. Ты понимаешь мою мысль? Уже и рисунки готовы, Рудольф Жуковский вчера принес… Идем в кабинет, посмотрим… Тихон! Эй, Тихон!
— Грею-с! — отозвался голос из кухни.
Через несколько минут Нестор Васильевич пил чайным стаканом вино — Лаврентию едва удалось от него отказаться — и наставлял гравера, что надлежит подчеркнуть в изображениях польской мазурки, испанского фанданго и немецкого вальса.
— Ты не обижайся, Лауренций, но я скажу, что штрих у тебя как-то еще беден, однообразен, линеен. Нет должной свободы, нет приспособленности к предмету изображения… Может, это от инструмента? Может, у тебя старые какие-нибудь штихеля? Может, мало их и твое искусство тем стеснено?
— Я, Нестор Васильевич, режу все одним перочинным ножом, — смущенно сказал Лаврентий.
Кукольник откинулся на спинку кресла:
— Как! Ты шутишь! Тогда ты чародей и подвижник терпения! Это же, верно, сизифов труд!
И он рассказал Серякову, что для вырезания гравюр на дереве существуют наборы специальных инструментов — стальных штихелей, различная форма которых дает возможность воспроизводить разнообразные линии. Но в Петербурге их не купить, все получают из-за границы.
Серяков и сам не раз уже думал, что, может, есть какие-то инструменты, а если нет, то надо бы их выдумать — так трудно было ему резать ножом. Соображал, какое у них должно быть лезвие и ручка. Собирался просить Кукольника свести его с другими резавшими для «Иллюстрации» мастерами, чтобы узнать у них, так ли работает, но хотел сделать это попозже, зарекомендовав себя немного.
Теперь Нестор Васильевич обещал расспросить граверов и, если найдется у кого второй набор, приторговать его. С этого дня Лаврентий не знал покоя. Он рассматривал чужие работы и, казалось, видел в каждой удачной, свободно проложенной линии следы недостающих ему инструментов. Смотрел на свои гравюры и сокрушался однообразием и бедностью приемов. Наведался в несколько лавок, но только в одной купец предложил выписать инструменты, если унтер внесет ему вперед пятьдесят рублей, которых у Серякова, конечно, не было. Сходил к Вагнеру — может, он что посоветует, — и тот, изумившись его неведению и похвалив упорство, обещал спросить заказчиков, не продаст ли кто-нибудь хоть несколько штихелей.
Через три недели, когда пришло время нести на Гороховую доски с «Народными танцами», Лаврентий решил просить Кукольника, нельзя ли выписать инструменты на «Иллюстрацию», чтоб не прибегать к посредничеству купца, который, верно, захочет немало нажить.
Нестор Васильевич сидел в кабинете и писал что-то. На диване лежал с книгой его племянник, молоденький веселый чиновник Пузыревский, которого Серяков уже несколько знал. Отложив работу, Кукольник стал смотреть принесенные гравюры.
— Молодец, отлично!.. — похвалил он. — А как будут у тебя штихеля, станешь делать много лучше, — и как-то многозначительно переглянулся с Пузыревским.
Ободренный Лаврентий рассказал о недавних попытках, изложил свою просьбу и добавил, что за принесенные гравюры платить не нужно, они с матушкой как-нибудь проживут, только бы Нестор Васильевич выписал инструменты.
Пока он говорил, Кукольник внимательно смотрел ему в лицо, порой чуть улыбаясь, и от этой улыбки Лаврентий под конец начал запинаться и покраснел.
— Видишь, Илья, чего он хочет? — обратился Нестор Васильевич к племяннику и, как показалось Лаврентию, неодобрительно закивал головой.
По кантонистской привычке, что от начальства всегда можно ждать окрика, насмешки, грубости, Серякову стало не по себе. Видно, нельзя было просить — только и дела ему, знаменитому писателю, статскому советнику, добывать инструменты для какого-то унтера! «Без году неделю работаю, деньги за это получаю и еще с просьбами лезу!..»
А Кукольник, выдерживая паузу, опять посмотрел на него с улыбкой.
— Ну что ж, Лауренций, придется тебе помочь! — сказал он и полез в ящик стола. — На, получай, прямо из Берлина третьего дня почтовым дилижансом приехали! — Он протянул Серякову небольшой дольчатый барабан желтой кожи, застегнутый серебряной пряжкой, и картонную коробку. — Разверни, осмотри и владей на пользу искусству и во славу моей «Иллюстрации»… Тихон! Эй, Тихон! Бутылку хереса и три стакана!
У Лаврентия перехватило дыхание. Кукольник и Пузыревский сочувственно улыбались, глядя на его растерянное лицо. Так как Серяков медлил, Нестор Васильевич сам расстегнул пряжку и раскатил по столу широкую ленту-чехол, на которой лезвиями в кожаных гнездах лежали двенадцать штихелей с полированными деревянными ручками. Потом раскрыл коробку: в ней стояли флакон с краской и валик для накатки досок при пробе.
— Вот, гляди. На вид все чуть иной только формы, а линия получается совсем разной толщины и глубины, — говорил Кукольник, показывая одно за другим блестящие голубоватые лезвия. — А вот как держат штихель граверы, — продолжал он, упирая круглую головку ручки в ладонь и показывая положение пальцев.
Большой и указательный придерживали нож с боков и направляли его движение, а остальные три были подобраны вдоль ручки, чтобы инструмент лежал почти горизонтально.