— Переборол начисто, на его генералов вовсе не схожи, — заверил гренадер. И спросил: — А как с вольной? Получил наконец?
— То и дело, что нет! — разом потускнел Поляков. — Все грызутся господа, что кому наследовать. И я заодно с бричкой да халатом генерала невесть кому достанусь. Впору в отчаяние прийти, когда думаю, что так и помру бесплодной смоковницей в искусстве и бесправным рабом в жизни. Ведь ежели бы, к примеру, девицу полюбил, то и жениться нельзя, ее в крепостную господ Корниловых разом обратишь, и за двоих оброк платить надобно, отчего еще крепче за меня ухватятся… — Художник снял с мольберта Танин портрет, поставил свой в халате и сказал уже другим голосом: — Ну ничего, раз писать свое снова начал, то, бог даст, вылезу из обеих ям… Да что же я? Чайку сейчас… Правда, окромя хлеба да сахару, ничего нет. Как зарекся царя писать, то и достатки оскудели…
— Да нет, тезка, я пойду, жена меня нонче рано ждет, наказала только про здоровье твое узнать да вот гостинец отнести, — поднялся Иванов. — Прошлое лето с ней приходили, да тебя не застали. А вот адрес наш запиши и сам приди вечером запросто. Жену мою увидишь, как чудно с ней встретились, расскажем.
— С удовольствием. Я с истинным удовольствием приду… — сказал Поляков учтиво. — А за гостинец прошу передать душевное спасибо. Что же записывать?.. На Мойке, дом Крупицкого, у Конюшенного моста, во дворе справа. Ах, места столь знакомые… Ну, спасибо, что ободрили. Точно похожи? Не отчаиваться мне?
Идучи домой, гренадер думал: «Вот так притча! Чтобы духом ободриться, портреты царские бросил писать, да с голоду не зачах бы без них-то… Похоже, что Таню неспроста пишет, и девушка будто хорошая. А вольной все нету. Но как такому, хоть и вольному, жениться, когда на один рот не запасти. Ладно, нынче не с пустыми руками пришел, хотя лучше чего посытней бы принесть. Ну, ужо к нам побывает, так Анюта употчует и с собой вкусного надает. Аль обидится теперь? Да нет, она сумеет…»
Дома впервой увидел жену лежащей на диванчике, правда с шитьем в руках. Сказала, что разболелась голова, но сейчас уже лучше. Подсел к ней, рассказал все про Полякова. Потом что видел посередь Дворцовой площади, где в прошлую зиму били сваи, так что во дворце стекла звенели, сейчас там кладут фундамент под памятник покойному царю. На него воротами натаскивать зачнут гранитные кубики человечьего роста, что лежат уже рядом. А на них будущим летом поставят сам памятник, который, сказывают, куда выше дворца. И работами всеми командует опять не русский, а француз, который сильно к царю в милость вошел. Он Исаакиевский собор строит да и тут поспевает.
…На другой день пошел к Качмаревым за оставленным скарбом. Полковница в который раз похвалила характер и ловкие руки Анюты, а потом сказала:
— Смотри, Александр Иванович, сейчас ее особенно береги. Знаю, что ты не как другие солдаты — грубияны, а все поласковей и носить тяжелого не давай.
— А чего же? — удивился Иванов. — Разве болела у вас, а мне не сказывали? Вот и нынче голова у ней…
— Ты и верно ничего не приметил? — спросила полковница. — И она тебе не сказала еще?
— Да что же такое? — совсем растерялся гренадер.
— А то, что через полгода трое вас станет… Простота ты, герой, кавалер!
— Да ну! — воскликнул Иванов. — А мне и невдомек!..
— Так теперь-то уж знаешь и береги, раз бог хорошую послал.
— Слушаюсь, матушка Настасья Петровна! Покорно благодарю!
Вот уж бывают новости, которые заслоняют весь мир. Не заметил, как дошел до дому. Удивительно, что не обронил вещей из узлов, которые впопыхах едва завязал.
— Что же не сказала? — корил Анюту, начавшую их разбирать.
— Да стыдно как-то, Саша. Рад ли? Ведь тебе новая обуза.
— Ну и глупая! Понятно, рад. Еще как рад-то! — ответил гренадер. — Да ты, гляди, пол больше не мой, я сам преотлично, в казармах завсегда бывало. И хлебы не меси. Полковница не велела тяжелого вздымать, меня кличь.
— Еще чего выдумали! — фыркнула Анюта. — Я уже с бабушкой-повитухой одной поговорила, которая такое лучше ее знает. Так она мне все по дому делать наказала, что допрежь делала. Ведь и не видать пока ничего. Ты небось не заметил?..
С этого дня, неслышно шагая дежурным по дворцовым залам, Иванов думал о новом, что ждало их с Анютой. И поворачивалось оно не только радостью. Все, что слышал в разное время о родах, теперь вспоминалось и тревожило. Первое — что Анюта не так молода и не так здорова, как бывают другие женщины. Как-то все пройдет? Или думал о судьбе ребенка. Ведь хотя служит в особой роте на высоком окладе, а все нижним чином. Значит, ежели родится девочка, еще куда ни шло, — ее судьба в том, как воспитают, чему выучат, за кого выйдет замуж. А мальчику дорога не страшней ли солдатской? Десяти лет оторвут от родителей, зачислят в кантонисты. Известно, сколько их мрет от болезней, сколько забивают учителя, пока узнает ремесло или выйдет в ефрейторы учебного батальона.
Полковник обнадеживает производством на первую же вакансию, раз грамотный, непьющий и по строю хорош, — тогда бы, понятно, дело иное: как обер-офицерского сына определят кадетом. Но ведь никто из нонешних унтеров в отставку не подает… Так что же выходит? Не имеет права солдат жениться, коли детям своим зла не желает?..
И еще: как же с мечтой о выкупе ближних? Ведь даже если Анюта сумеет делать все надобное по хозяйству, то на заказ шить уж никак не поспеть. Значит, придется прислугу нанимать, а ее кормить и платить хоть сколько-то надо.
Вот и опять дошел к тому же, что не след было жениться, нельзя дите родить. А мог ли от Анюты отказаться, когда сама судьба ее возвратила?.. Ну, так нечего тогда и на дальнейшее загадывать, раз изменить его не можешь и ни в чем не раскаиваешься. Служи по-прежнему, налегай на ремесло да Анютины труды облегчить старайся…
На свое счастье, Иванов принадлежал к людям, которые, не раз передумав о чем-то для себя новом и трудном, наконец приходят к решению, после которого не испытывают уже сомнений.
Так он и жил эту осень. В свободное от службы время без устали склонялся над щетками, носил из лавок покупки потяжелей и со двора — дрова да воду. А на дежурствах или в караулах, когда бывал один, молился, чтобы благополучно прошли роды, и думал, как назвать дите. Если девочка, то Марией, в честь Анютиной покойной матери, которую хоть не помнит, но чтит. Или Анной, в честь его матушки Анны Тихоновны. Матушка родимая! Двадцать три года не видал тебя… Закроет глаза и уж никак не вспомнит черт ее дорогих. Голос еще будто слышит, как сказки ему, а потом внукам, братним детям, говаривала. А ясней всего — как вскрикивала, когда отрывали от него, рекрута, отец с братом: «Ох, тошнехонько! Ох, кровинушка моя, Санюшка!..» До сих пор иногда во сне будто слышит тот ее вопль, что раздавался у Епифанской заставы… Ну ладно, полно себя бередить… Все делать и теперь надо, чтобы скорей их выручить, вот о чем думай… Гнись да гнись, гривну к гривне… Ну, а как мальца назвать? Беспременно Александром, в честь Александра Ивановича Одоевского, самого доброго и справедливого, кого знавал, и друга его верного, Александра Сергеевича Грибоедова…
…А жизнь шла и шла за стенами Зимнего дворца и по сторонам той короткой дорожки между Мойкой и Шепелевским домом, по которой торопливо проходил занятый своими мыслями Иванов. В начале сентября пышно отпраздновали взятие штурмом Варшавы. Польская армия ушла за прусскую границу и там разоружилась. Фельдмаршал Паскевич получил титул князя Варшавского и миллион рублей награды. Еще больше траурных платьев появилось на улицах. Говорили, что гвардейская пехота потеряла половину людей, что курьеры привозят все новые списки офицеров, которые не вернутся из похода. О солдатах никто не упоминал — и так все понятно…
На рассказ мужа про штурм Варшавы Анна Яковлевна ответила:
— Понятно, жалко наших, что там полегли. Но и то подумай, сколько еще поляков перебито. Много и там вдов и сирот.