Погода выдалась славная — тихая, сухая и солнечная, совсем не похожая на тот страшный день, о котором думал, шагая на Васильевский и взглядывая на низкую, спокойную Неву.
Время рассчитал так, чтобы к кладбищу дойти в середине обедни и заранее отдать церковному старосте записку за упокой и по пятерке для священника, причта и хора. Сделал все, как хотел, купил свечу, прилепил у ближней иконы и стал тут же, у прилавка, дожидаясь заказанной службы.
— Ноне день у нас особенный, панафидный. Бывает, что оба батюшки и обедать домой не ходят, — наклонился к гренадеру староста, доверительно щекоча ему ухо тщательно расчесанной бородой. — Но зато и доход не меньше, как в светлый праздник.
Панихиду отслужили неторопливо и внятно. Иванов удовлетворенно думал, что все вышло, как давно хотел. Пойти поклониться могилам — и обратно в роту.
В прошедшие пять лет за крайние тогда могилы утонувших бедняков далеко в поле высыпали новые холмики с крестами. Кабы не ходил сюда ежегодно, то не сразу бы нашел длинную, поросшую травой насыпь, на которой выстроилось несколько поставленных родичами разных по высоте и материалу крестов. Вон и его иждивением заказанный черненый железный.
У соседних могил сошлось немало поминальщиков. Одни молились, другие убирали, чистили веничками могилы от опавших листьев, вешали на кресты венки из зелени, а то сидели около на скамейках, тихо переговариваясь. Когда подошел к «своему» месту, справа на коленях стояли две женщины в черном, по-простонародному повязанные платками. Знать, и у них тут свои схоронены. Многих помнил, кого здесь встречал, а этих будто не видывал.
Снял фуражку, стал на колени, перекрестился, поклонился в землю. Поднялся, еще перекрестился. Теперь можно и уйти — все сделал, как надо. Авось отпустит наконец тоска, что нет-нет да и сожмет сердце, напомнит ту, которая здесь лежит.
Справа женщины тоже встали с колен. И вдруг одна вскрикнула:
— Александр Иванович! Вы ли?..
У гренадера перехватило дыхание. Снится ему, что ли? Те глаза серые, тот взгляд прямой, ясный, который столько раз во сне да и наяву чудился…
— Свят, свят, свят!.. — сказал он, крестясь, и зажмурился. Открыл глаза, посмотрел снова, и сердце залило радостью: — Господи боже! Анюта! Ты ли?.. Откудова?..
— Я, я, Александр Иванович! А вы меня за утопшую почитали?
— А как же! Только сегодня панихиду заказную по родителям и по тебе отпели… Где ж ты была пять годов?.. Да не сон ли вижу? Ну, толкни, что ли, меня, Анютушка! Хоть за руку дерни!..
— Видать, знакомого сыскала, милая, аль родственника? — сказала пожилая женщина, что стояла рядом.
— Да, тетенька, спасибо вам. Теперь уж я ничего не боюсь, — сказала Анюта, сияя такой улыбкой, от которой Иванова разом облило радостным жаром. — Идите, тетенька, дай вам бог…
— И тебе дай бог счастья, девица честная! — Женщина поклонилась и отошла.
— Ах, Александр Иванович, как же такое случилось? Ведь я каждый год сюда в этот день приходила. Вы, верно, на службе другой теперь? Да где бы нам присесть? Ноги дрожат впервой в жизни.
— Да вон лавочка пустая, — указал Иванов.
— Нет, пойдемте отсюда. Негоже на кладбище так радоваться.
— И я вот как рад! — Гренадер достал платок, отер лицо и шею, после чего надел наконец фуражку. — Голова кругом, право… — Он повернулся было идти, но снова остановился: — Так отчего ж тебя в церкви не было, когда родителей хоронили?
— Да в отъезде я была, — прижала руки к груди Анюта. — За два дня до наводнения, пятого числа, с хозяйкой и еще с мастерицей нас в Новгород увезли генеральской дочке спешно приданое готовить. Рыдван шестериком прислали, чтобы с материями, с отделками погрузиться. Пока там про бедствие здешнее узнали, пока отпросилась да выехала, ан милые мои уж похоронены были. — Губы Анюты задрожали.
И гренадер поторопился спросить:
— Ты где же теперь живешь?
— У той же хозяйки, у мадам Шток. Только переехала она с Васильевского на Пантелеймоновскую.
— Ну, так пойдем не спеша и поговорим дорогой… Однако постой! Как же мне баба, вроде дворничихи, со слов соседки вашей так обстоятельно сказывала, — Иванов снова остановился и смотрел на Анюту во все глаза, — будто вы с мачехой лихорадкой болели, а Яков Семеныч, вас вытаскивавши, поскользнулся на больной ноге, и все захлебнулись… Ну-ка, дай руку-то…
— Нате, нате, живая я, вот вам крест! — говорила Анюта, положив левую руку на его ладонь, а правой крестясь, в то время как из глаз ее побежали слезы. — Все наврала злая соседка. Она с дочками да еще будто квартальный имущество и сбережения папенькины обобрали, так что и тряпочки памятной не нашла. Да все пустое, раз они померли, а вот вы-то думали, будто и я…
— И я тоже в том грабеже участник, — говорил, не выпуская ее руки, гренадер. — За иконой двести рублей ассигнациями сыскал да икону ту взял и игрушек несколько. Так что часть приданого и родительское благословение заочное хоть нонче получи.
— За то спасибо, но мне главное теперь, что вас нашла! — сказала она с жаром, но вдруг, покраснев, высвободила руку.
— А что ж раньше не сыскала? — спросил гренадер.
— Так папенька же сказали, что вы в Гатчину переведёны. Вот я на второй год после наводнения и упросила заказчицу, офицершу тамошнюю, справку навесть. Назвала и что из Конной гвардии, соврала, господь мне прости, будто сродственники. Та барыня все записала и, снова к нам в мастерскую приехавши, сказала, что такого из Конной гвардии нету, а есть двое, из иных полков и других лет… Как же мне еще искать? И могла ли подумать, что меня мертвой считали? Рассудила так, что в последний год ходить к нам перестали да в Гатчину не переводились, то выходит, вовсе от нас отвернулись или… — Анюта запнулась и докончила, смотря на Иванова не то со страхом, не то с укором, — женились давно…
— Не женился я, Анютушка! — воскликнул гренадер. — И тогда не отвернулся, а опосля разговора с Яковом Семенычем возраст мой отвел от тебя. Двадцать лет разницы, пустое ли дело?
— По мне, вовсе пустое, — сказала Анюта решительно. — Вы бы меня наставляли, а я бы вот как стараться стала.
— Да стар я для тебя. Отцу твоему почти что ровесник был.
— А мне молодые не надобны. Троим уже отказала, хоть мадам наша очень одного нахваливала… Как же вы с папенькой, меня не спросивши, решили? А я-то, глупая, с того часу, как от барина носатого оборонить не побоялись, вас суженым сочла…
Записанное здесь говорилось, когда они то останавливались, повернувшись друг к другу, то шли вдоль речки Смоленки. Дальнейший разговор продолжался на линиях Васильевского острова, в захолустных улочках Адмиралтейской части, наконец на скамейке засыпанного палым листом Екатерингофского парка. Говорили — и наговориться не могли. Смотрели друг на друга, и все было мало. Не замечали бегущего времени. Забыли, что не ели с утра. Воистину все как в счастливом сне.
Когда же наконец, уже при зажженных фонарях, едва решились расстаться у ворот на Пантелеймоновской, то по Цепному мосту и мимо Летнего сада Иванов еще шел хотя как мог скорее, а наискось через Марсово поле уже бежал, подобравши полы шинели, и все же вскочил в двери ротного помещения, когда в «сборной» уже строились к вечерней поверке. Едва поспел сбросить фуражку и шинель на чью-то кровать и, растолкавши соседей, встать в ранжир, как фельдфебель Митин скомандовал:
— Рота, смирно! Слушай поверку! Антонов Потап…
В понедельник он заступал на дежурство с двух часов и, вместо того чтобы, как обычно в тихие часы, засесть в спальной за щетки, пошел в канцелярию и попросил у Екимова лист бумаги, будто для письма. Возвратясь в роту, сочинил черновик на оберточной бумаге и, перечитавши, вывел беловую. Тут зазвякали в дверях шпоры — полковник Качмарев обходил помещения роты. Иванов встал у своей кровати.
— Наконец и ты вчерась загулял, — сказал командир. — Сказывали, к обеду хотел быть дома, а где-то до потемок закутил.
— Так точно. И к вашему высокоблагородию с покорнейшей просьбой. — Иванов протянул свою бумагу.