— Как же сей генерал зовется? — поинтересовался Паренсов.
— Желтухин-первый некий, черт его забери! — отмахнулся Рот.
— Тогда сего героя и я встречал, — отозвался Непейцын.
— Где? Когда же?
— Целые три года эполеты его носил, — усмехнулся Сергей Васильевич и рассказал о встрече с генералом в Великих Луках.
* * *
Утром вместе с Ротом, также ехавшим на своих, тронулись дальше. Все, что видел до того Непейцын и что мог представить во время рассказа полковника, померкло перед открывшимся между Вилейкой и Вильно. До самой смерти в страшных снах представало перед Сергеем Васильевичем и тысячами его соратников, у которых были человеческие сердца, виденное в эти дни. Бесчисленные трупы на дороге и по сторонам ее, совсем нагие или кое-как прикрытые жалким тряпьем, со следами тяжких страданий в лицах и позах. Ноги, руки, головы торчат из сугробов, кости хрустят под полозьями саней и копытами троек. И среди них бродят еще живые, повторяющие предсмертным лепетом одно русское слово: «Клеба! Клеба!» — в ответ на которое путники бросали им все годное в пищу, хоть и понимали, что не спасут обреченных.
— Самое страшное для меня, — сказал Паренсов, на щеках которого Непейцын не раз видел слезы сострадания, — что преступления человека, который привел их к погибели, очень скоро забудутся и перед внуками сих страдальцев он предстанет опять героем, божеством. А по заслугам именем его как нарицательным, подобно Хаму, Калигуле, Герострату, Иуде, надо называть бессердечных властолюбцев будущего. Подумайте о сотнях тысяч родителей, жен, детей, кои от Гишпании до Пруссии и от Италии до Голландии ждут сейчас любимых, лежащих под снегом здешним!
В версте перед въездом в Вильно в поле горели огромные костры — сжигали обложенные дровами клетки из вражеских трупов. Закоптелые, в прожженных шинелях, обозники поправляли поленья, подпихивали в огонь тела железными крючьями.
Вильно оказался единственным городом по пути Наполеона, не сожженным по его приказу. По улицам с открытыми лавками, где все можно было купить, хоть и втридорога, сновали поляки, литовцы и евреи, ремесленники и чиновники, русские офицеры, солдаты и те же полуживые французы, молившие о хлебе. Вдоль домов курились насыпанные полицией кучки серы, дым от которой будто предохранял от заражения горячкой. Двигалось множество экипажей всех видов, от щегольских карет до крытых кожей или холстиной кибиток, как принадлежавшие Непейцыну, Паренсову и Роту. Но в какие двери ни стучались вновь приехавшие на главных улицах и переулках, везде слышали, что квартира уже занята русскими либо что в доме лежат мертвые французы или больные горячкой хозяева. Наконец Рот сказал, что, может, их не впускают, потому что боятся целого обоза, и поехал искать отдельного пристанища. Вскоре Федор отстегнул саблю и, попросивши ждать его на этом месте, отправился на поиски. Через час он явился и отвел всех на отысканную квартиру, оказавшуюся небогатым владением служащего университетской типографии пана Завадского, где постояльцам отвели две опрятные комнаты.
На вопрос, как удалось уговорить хозяев, Федор ответил самодовольно:
— Не зря ж я у Марынки языку польскому обучался!
— Что ж ты им сказал? — спросил Сергей Васильевич.
— Назвался пани по всей форме, как доверенный ваш камердин. Поклялся, дали буг так,[25] что нашей обиды никогда и куренку ихнему не будет, как пан региментер[26] и пан капитан люди образованные, бардзо[27] книжные и вельми [28] трезвые. Главное, на трезвость напирал, потому что раз дети в доме, а тут девочек две, то матери из любого сословия страсть пьяных боятся. Потом сказал, будто я человек вольнонаемный. Единственно, чтоб вас повеличать, раз прислугу на жалованье держите. Так что не смейтесь, сделайте милость, ежели паном Теодором звать станут.
— Ну и хват! — похвалил Паренсов. — Где моему простяге Никифору до таких тонкостей дойти!
В первый вечер пребывания в Вильно «пан Теодор» еще раз выказал свою прыть. Усталые офицеры уже лежали в постелях, когда недавно раздевший барина Федор снова вошел в комнату.
— Не угодно ль, Сергей Васильевич, бардзо выгодно ассигнаций обменять? — спросил он.
— С кем и как?
— Казак к нам во двор зашел, предлагает наполеоновы золотые, вроде наших пятирублевиков, менять на рубль ассигнациями.
— Какая ему корысть в таком обороте? — удивился Непейцын.
— Дозвольте объясню-с. Они золото, сказывают, торбами набрали из казны наполеоновской, на дороге разбитой, а возить его на походе как? На седле казачьем подушка кожаная, знаете? Днем — под задом, а ночью — под головой. Ассигнаций сколько в нее зашьет, а монет много ли? Здесь менялы едва по полтине за золотой дают, вот и ходят по дворам, где офицеры приставши.
— А что мы с наполеонами делать станем?
— Как — что-с? Золото золотом и останется, — уверенно ответил Федор. — Не сряду, а обменяем с пользой. Нам-то на верховом коне все имущество не возить.
— А ведь он прав, — сказал Паренсов, залезая рукой под подушку. — Обменяй-ка мне, пан Теодор, две сотни. — Оставлю себе только одну на расход, пока до «ученого филина» доберусь.
— И нам рублей пятьсот, — согласился Непейцын. — Все на свете повторяется, — сказал он, когда Федор вышел. — В только что взятом Очакове так же солдаты ассигнацию просили за венецианское золото, которое у турок ходило…
На другой день Паренсов облекся в тщательно вычищенную Никифором на фольварке парадную форму и отправился узнавать, где стоит его корпус, а полковник чувствовал такую слабость, что весь день пролежал в постели. Сказались недавняя болезнь и дорога.
Паренсов пришел, когда уже стемнело, отказался от еды, с помощью Никифора разделся и поспешно лег в постель.
— Корпус в шестидесяти верстах, у Кейдан стоит, — сказал он. — Я генерала Довре в главной квартире встретил, и пятьсот рублей он мне своих дал, в счет присланных. А вам кланялся и передать просил, что стыдится, как Наполеона переоценивал.
— Он ли один предвидеть будущее не мог? — пожал плечами Непейцын. И спросил: — Устали?..
— Рана все-таки болит. Завтра, как нынче вы, целый день лежать хочу. Тем больше, что в городе зрелища не в моем вкусе.
— Что ж такое?
— Все то же. В костелах, госпиталях, казармах тысячи французов умирают в холоде, на загаженной соломе. И хотя наши их кормят кой-чем и лекаря кой-куда заходят, но сим не остановить госпожу смерть. А Наполеон-то, подлец, бросил своих, оказывается, еще в Сморгонях и в Париж удрал новую армию собирать.
— А еще что слышали?
— Многое-с. Что нынче государь изволил смотреть развод от Сибирского гренадерского полка и выразил в самых сильных выражениях свое возмущение. Чем бы вы думали? Рваными шинелями, мятыми киверами, разбитой обувью… Каково? — Паренсов сел на кровати, сбросил одеяло до пояса. — После похода, когда по суткам победители ничего, кроме сухарей, не ели, когда артиллерийские лошади с голоду хвосты друг другу объедали… Знаете ли, сколько сейчас людей в главной армии? Мне сегодня Довре сказал. Двадцать семь тысяч человек! Сие все, что от ста десяти тысяч осталось, из Тарутинского лагеря выступивших. Корпус наш, Витгенштейнов, имеет под знаменами тридцать четыре тысячи, а главная армия — двадцать семь! И после таких трудов на разводе ругать командира полка, как нерадивого денщика, за то, что шинели в лохмотьях! Фу, фу, фу! Дичь какая!.. — Паренсов упал на спину и накрылся с головой.
— Полно, не расстраивайтесь, — сказал Сергей Васильевич.
— Да, да, вы правы — уже погасшим голосом, открыв лицо, отозвался штабс-капитан. — О чем кричит глупец, когда все в порядке вещей. Нынче бал во дворце, и под ноги государю будут метать золоченых орлов с вражеских знамен. Но все-таки я вас спрошу: как танцевать можно в городе, где в нетопленных костелах и госпиталях исходят предсмертной мукой тысячи нам подобных?