— Вот оттого и ушел в отставку, — сказал Николай Васильевич. — Десять годов уже без дела сижу. Но не мог я истиной счесть, что детей важнее муштровать и бить нещадно, чем умы их образовывать. Ты слышал, будто Клингер друг знаменитому Гёте? Может, тот немцам и сладок, а сей нам хуже хрена. Пятнадцать лет на русской службе, а все род человеческий делит на «людей» и на «русских». Хороша благодарность за жирные харчи! И все они таковы — Клейнмихели, Дибичи, Канабихи und so weiter…[9] Император Павел великий вред учинил, что деревянной красой прусского плац-парада завлекся и все остальное ненужным почел. Единственно помрачением ума сие можно счесть. Сам я слышал, как он боевым генералам пруссаков выхвалял и заповеди Фридриховы декламировал, вроде той, чтоб солдат более опасался палки капрала, нежели пули неприятельской. После побед Петра, Румянцева и Суворова! Все доброе в войсках загубить и взамен чертополох прусский сеять! А нонче и видно, чего учителя те стоят… В две недели триста тысяч войска в пыль развеяны…
— А что слыхали, Николай Васильевич, о последнем сражении?
— Допреж спроси, что знаю про нонешнего главнокомандующего. Ничего, надежду внушающего. Барон Беннигсен интриган редкостный и хитрец. В преступлении одиннадцатого марта первая пружина был, а при службе остался. Родился в земле датской, служить начал в Ганновере, подданный британский, а главнокомандующий русский… Знаешь ли, зачем первое свое сражение дал? Чтоб ему, а не Буксгевдену главное начальство после Каменского вверили. Сам себя победителем объявил. Там да при Прейсиш-Эйлау тридцать тысяч наших солдат и офицеров загубил за учителей наших, пруссаков…
— Но толкуют умные люди, что нашей торговле заграничной Наполеон угрожает, — вставил Непейцын.
— То может статься, но скажи, какая торговля тридцати тысяч жизней стоит? И еще, что весной в новой кампании будет?
— А что слышали про Дорохова и Криштофовича? — спросил Сергей Васильевич, желая отвлечь Верещагина от волновавшей его темы.
— Про второго не слышал, а про Дорохова знаю, что этот сорвиголова корпус наш прославит больше десяти Аракчеевых.
— Справедливо ли так строго его судить? — усомнился Непейцын и рассказал о вседневных трудах в департаменте, о приезде на Тульский завод, о том, чем сам ему обязан.
— Конечно, что добра не забывает и что хребта над бумагами и в разъездах не щадит, то похвально, — согласился Верещагин, — но общий счет его в истории российской, поверь, не высок окажется. Я ведь репетитором нашего корпуса его знавал и взлет вороний видел. Шагистик, угодник, низкая душа. Не математик, а арифметик, и понятия все не выше полковых, но не мужа государственного. А при возвышении метода его, я уверен, очень была проста. Надоели государю царедворцы, льстецы сахарные, а этот делает видимость грубости, прямоты солдатской плюс преданности собачьей, не рассуждающей. Но стоит ли при радостной встрече вспоминать его?.. Расскажи, дядя-то жив ли?.. А тот мастер дворовый, что шкатулку для бирюлек делал? Ты же, матушка, распоряжайся обедом. Мне через часа два на лекцию, так чтоб без спешки…
— Кому ж читаете?
— Инженерным офицерам трижды в неделю. Спасибо, хоть им годен… Да еще впрок учебник математики пишу…
После обеда Верещагин пошел переодеться в мундир, а Мария Кондратьевна с гостем остались за чайным столом.
— А где же Софья Дмитриевна с мужем? — спросил Непейцын.
— Он все бригадой кавалерийской командовал в Воронеже, а недавно писали, на войну потребован, и она до границы поехала.
— Когда же господина Мертича в генералы произвели?
— Только за прошлую войну с французами, а то лет десять в полковниках ходил.
— А дети есть ли у них?
— Нет, сударь мой. Всем бы счастливый брак, а деток нету… Хотя ноне, как ни взойду к Сергию, всё панихиды служат по убиенным имярек. Так и подумаю — счастье тем, у кого сынов нет: коль убьют, то легко ль пережить?..
* * *
Теперь Петя утром убегал в Академию, возвращался в полдень поесть и вновь исчезал до позднего вечера. Он побледнел, под ногтями не выводилась серая глина, а в носу и у глаз — копоть от масляных ламп, при которых рисовали вечерами. Но взгляд светился радостью, и он готов был хоть до полуночи говорить о том, что делал и узнал нынче. А потом профессор Иванов свел его в Эрмитаж, и там увидел такие резные камни и медали, такие статуи и картины… Петя рассказывал об них и Сергею Васильевичу, и Федору, и немцам, и мальчикам Тумановским, которые теперь приходили обедать по воскресеньям, пробыв субботний вечер и праздничное утро у бабушки.
Прожили уже три недели в Петербурге. Февраль подходил к концу. В городе говорили об отъезде государя к армии, о выступлении в поход последних гвардейских частей. Значит, миром не пахнет.
Сергей Васильевич съездил в департамент.
— Нет, их сиятельство не приезжали, ждем через неделю. Они редко от назначенного отступают.
«У меня опозданий не бывает», — вспомнил Непейцын.
Побывал снова в корпусе у Громеницкого, посидел у мальчиков — пусть получше запомнят кадеты его ордена и кулибинскую ногу.
А ведь надо до отъезда все-таки разыскать Лужкова. На следующем, английском уже обеде у Иванова спросил, не слышал ли, как зовется улица или иных примет его дома.
— Знаю только, что около кладбища, — отозвался Михайло Матвеевич. — Спрашивайте бывшего царского библиотекаря да одевайтесь потеплей — на Неве, верно, прохватывает.
Действительно, когда за Лаврой съехали на лед, пожалел, что не надел дорожного треуха. Как это бабы голыми руками колотят белье на проруби, а монахи-водовозы, балагуря, неторопливо наливают свои бочки? По обсаженной елками дорожке потрусили к тому берегу. Вот она, Охта. Домики, сады, церковь — городок целый.
Сначала спросил двух мещанок в отороченных лисой салопах:
— Где, милые, тут кладбище?
— А вона за плотницкой слободкой деревья кучей.
Проехали еще с полверсты. Спросили встречного мастерового.
— Лужков? Барин? Не слыхал, ваше благородие.
— Ему лет десять назад домик тут срубили…
— А звать-то как?
— Александр Иваныч.
— Ну, знаем! Вон ихняя баня топится, эн дымок-то…
Подъезжая, Непейцын сказал ваньке, чтоб ждал его, заплатит за простой. Тут извозчика не враз сыщешь.
— Ништо мне. Коня кормить поставлю за ветром, а самого пусть хоть в сенцы обогреться пустят…
— Вам кого, ваше благородие? — услышал Сергей Васильевич.
На крыльце стоял седоусый безрукий человек в затертом мундире — совсем Моргун тридцать лет назад, только одет по новой пехотной форме, во все зеленое… Нет, избушкой этот домик не назвать — по обе стороны крыльца по три окошка.
— Господин Лужков здесь живет?
— Здесь, да сейчас ушедши.
— В город? — спросил Непейцын. Он еще вчера подумал, что в новое царствование Лужков и за реку ходить волён.
— Нет, поблизи, — отвечал инвалид. — Скоро будут, баню с полдён наказали топить. Да пожалуйте в дом, ваше благородие.
— А ты в услужении у Александра Ивановича? — спросил Непейцын, уже стоя в чистых сенях.
— Мы на хлеба у их взяты и за то стараемся в чем можем. Хоть без руки, особливо правой, не больно-то… Зато у товарища моего — двое нас тут — всё налицо, окромя зубов. Он больше на дворе орудует, а я поваром да на посылках.
— Где же тебе, братец, руку отхватили?
— В запрошлым годе под Австрелицем. А то в Азовском полку двадцать один год оттянул, под Измаилом побывал, в саму Италию был зашедши и на горы Швицкие… Да пожалуйте в ихний покой.
— Удобно ли без хозяина?
— Таково наказано. А извощика в нашу половину греться кликну… Да вы, никак, хромаете, ваше высокоблагородие? — Приняв шинель Непейцына, инвалид увидел ордена и повысил его в чине.
— Еще бы не хромать! И моя нога под Очаковом осталась.
После охов и ахов солдата, как младший Тумановский, до конца поверившего в механическую ногу, только ощупав ее всю, Непейцын сел у окошка в комнате Лужкова и остался один. Что ж, хоть и спешно строили, а на совесть: матица широченная, стены — будто бревно срослось с бревном, половицы без щелочки. Мебель когда-то виденная, как и верещагинская, пообтерлась, но чисто содержится, не то что у Громеницкого. Вот и гравюра — Ломоносов за столом. А шкаф всех книг не вмещает, они лежат сверху горой и оба бока подпирают, как контрфорсы старых построек. Тут же поставец с фарфором, с графинчиками, тоже старый. А шкаф платяной, видно, в ином месте. Где-то малиновый с золотом мундир? От крепостных отказался, а что со степью сделал, которую светлейший ему пожаловал?..