Александр Пантелеевич слышал, что Рамазанов близок к новой редакции журнала «Москвитянин», и теперь писал так: «Если редакция „Москвитянина“… сделает мне честь напечатать эти лоскутки, я буду присылать многое множество подобных пиэс, особенно если добуду сюда, в Николаев или Севастополь, куда я, может быть, уеду через месяц или два, все свои стихотворения… Под стихами, в случае их годности, прошу ставить мой псевдоним А. Белосо́колов… Ах, зачем я не издатель Художественного Листка!!.»
Он еще формально числился чиновником олонецкой губернской канцелярии. Теперь подал прошение об отставке и о пенсии — по состоянию здоровья. Адмирал Берх сообщил об этом графу Орлову и поддержал просьбу Баласогло о пенсии.
В июле Александр Пантелеевич получил просимую отставку, но пенсии ему не дали никакой.
О судьбе его стихов, посланных Рамазанову, ничего не известно. На страницах «Москвитянина» они не появились.
Так и пропали бесследно стихи, сочиненные Баласогло в Петропавловской крепости. Отыщутся ли они когда-нибудь?..
Если он еще переписывался с Языковым, он мог узнать, что из Петербурга в кругосветное плаванье отправился тогда их общий знакомый, известный писатель Иван Александрович Гончаров. Языков и его жена, проводившие лето с детьми в деревне, получили от Гончарова пространное письмо.
«А знаете ли, что было я выдумал? Ни за что не угадаете! А все нервы: к чему было они меня повели! — писал Иван Александрович. — Послушайте-ка: один из наших военных кораблей идет вокруг света на два года. Аполлону Майкову предложили, не хочет ли он ехать в качестве секретаря этой экспедиции, причем сказано было, что между прочим нужен такой человек, который бы хорошо писал по-русски, литератор. Он отказался и передал мне… Все удивились, что я мог решиться на такой дальний и опасный путь, — я, такой ленивый, избалованный! Кто меня знает, тот не удивится этой решимости. Внезапные перемены составляют мой характер…»
В октябре 1852 года фрегат «Паллада» снялся с якоря на Кронштадтском рейде. Одну из кают занял секретарь экспедиции, писатель Гончаров, смущенный собственным внезапным решением…
Поздней осенью, уже из Англии, из Портсмута, он послал письмо Николаю Аполлоновичу Майкову и его жене: «…там [в Петербурге] я погибал медленно и скучно: надо было изменить на что-нибудь, худшее или лучшее — это все равно, лишь бы изменить. Но при всем при том я не поехал бы ни за какие сокровища мира… Вы уж тут, я думаю, даже рассердитесь: что же это за бестолочь, скажете, — не поехал бы, а сам уехал! Да! сознайтесь, что не понимаете, так сейчас скажу, отчего я уехал. Я просто пошутил. Ехать в самом деле — да ни за какие миллионы, у меня этого и в голове никогда не было. Вы, объявляя мне об этом месте (секретаря), прибавили со смехом: „Вот вам бы предложить“. Мне захотелось показать Вам, что я бы принял предложение… Вы знаете, как все случилось. Когда я просил Вас написать Аполлону, я думал, что Вы не напишете, что письмо не скоро дойдет, что Аполлон поленится приехать и опоздает, что у адмирала кто-нибудь уже найден, или что, увидевшись с ним, скажу, что не хочу. Но адмирал прежде моего „не хочу“ уже доложил письмо, я — к графу [министру финансов], а тот давно подписал бумагу, я хотел спорить в департаменте, а тут друзья (ох эти мне друзья, друзья) выхлопотали мне и командировку и деньги, так что, когда надо было отказаться, возможность пропала».
А молодой друг его Аполлон Майков, служивший до той поры библиотекарем в Румянцевском музеуме, был принят на должность цензора в комитет иностранной цензуры. Эта служба привлекала его больше, нежели кругосветное путешествие.
Бедствовал в Петербурге Павел Андреевич Федотов.
Его картины, восторженно встреченные на выставках в Академии художеств, не принесли ему даже скромного достатка. Теперь он в состоянии был тратить всего по двадцать пять копеек в день на двоих — на себя и своего верного денщика Коршунова. За эти копейки Коршунов покупал еду в казармах Финляндского полка, на солдатской кухне. Благо эти казармы находились в двух шагах — Федотов мог видеть их из своего окна.
Он испытывал нервное переутомление, ночами даже тиканье часов на стене мешало ему уснуть. Надеясь побороть бессонницу, он стал по вечерам останавливать в доме часы.
Летом 1852 года у него замечены были явные признаки душевного заболевания. Его поместили в частную лечебницу на Песках, за Таврическим садом.
В один из первых осенних дней друзья-художники Бейдеман и Жемчужников решили его навестить. Купили по дороге яблок. Уже смеркалось, когда они вошли в грязный двор лечебницы. Накрапывал дождик. Их встретил Коршунов, он был предупрежден об их посещении и ждал у ворот. И уже со двора они услышали безумный крик Федотова…
Коршунов провел друзей больного к чулану под лестницей, где Федотов был заперт. Крики прекратились, и Коршунов открыл дверь ключом, зажег свечу. Павел Андреевич стоял в чулане обритый, босой, в смирительных кожаных рукавах. Припадок кончился.
Он узнал друзей, они горячо с ним расцеловались. Он жадно ел яблоки из рук Бейдемана, жаловался на дурное обращение («Его били в пять кнутов пять человек, чтобы усмирить, — рассказывает в воспоминаниях Жемчужников. — Такая была варварская метода лечения в те трудно забываемые времена»). «Сквозь самое безумие ярко блестел обширный ум его», — вспоминал потом Бейдеман. Но вот начался новый припадок, и, потрясенные всем увиденным, друзья должны были удалиться. Коршунов запер чулан, потушив свечу и оставив безумца в темноте. Федотов рычал и грыз решетку…
Потом его перевели в больницу Всех Скорбящих. В минуты просветления он рисовал. Два листка с его рисунками попали в руки к Жемчужникову, который верно подметил: «…лица, им нарисованные, как например император Николай Павлович, собственный портрет самого Федотова и пр., настолько похожи, что можно сразу узнать их; но все они имеют вид сумасшедших».
Федотов опух, пожелтел, голос его стал хриплым.
В начале ноября Павел Андреевич вдруг пришел в себя, сознание его прояснилось. И вот 13 ноября он обнял Коршунова, не покидавшего его в больнице ни на один день, и со слезами на глазах выговорил: «Видно, придется умереть». Он хотел проститься с друзьями: «Пусть пошлют за ними, пока есть время». Пойти за одиннадцать верст в город согласился больничный сторож, за это надо было дать ему на водку. Сторож взял деньги вперед.
Дойдя пешком до города, посланец первым делом завернул в распивочную, пропил полученные деньги, ввязался в драку, его отвели в часть, и там он провел ночь. Утром его отпустили. Протрезвевший сторож пошел по трем адресам, данным ему вчера.
Узнав, что Федотов при смерти, Бейдеман и Жемчужников сейчас же взяли извозчика и покатили на одиннадцатую версту. Когда они прибыли в больницу Всех Скорбящих, Павел Андреевич Федотов уже лежал мертвый на столе в покойницкой. Он ждал друзей, хотел, должно быть, перед смертью им что-то сказать… И не дождался.
В Николаеве Александр Пантелеевич Баласогло чувствовал себя совсем больным. С ним случались обмороки, он стал хуже видеть, причем иногда перед его глазами возникали и плавали пятна. Он страдал головокружениями и бессонницей.
В октябре 1852 года отправлялся в Одессу на несколько дней генерал Мердер, и Александру Пантелеевичу разрешено было сопровождать генерала в этой поездке. Он надеялся выяснить, нельзя ли подыскать себе в Одессе «частные занятия», то есть посильную службу у частных лиц.
В Одессе о его приезде была предупреждена полиция, за ним учредили строгий надзор. Кто-то объяснил Александру Пантелеевичу, что ему, как поднадзорному, для поступления на частную службу надо получить от властей «свидетельство в поведении».
Вернувшись в Николаев, он написал прошение адмиралу Берху: «…я вынужден для своего пропитания искать частных занятий, возможных при крайнем расстройстве моего здоровья, или приюта у благотворительных людей…» Попросил «свидетельства в поведении».