«Леонтий Васильевич, — в неистовстве думал Баласогло, — не мог избрать для посылки в Петрозаводск никого, кроме Станкевича! Он, именно он и способен на то, чтобы геркулесовски помочь окончательно князю Мышецкому и его пифии, Писареву, очернить и запутать меня наповал, наубой!.. Да! да! я погиб, как негодяй, достойный своей участи, а Леонтий Васильевич торжествует, как герой, отделавшийся наконец одним последним мастерским ударом от опасного ему любителя истины!..»
«Суровое лицо Станкевича в окне дома, мимо которого я проходил, только еще более подняло меня на дыбы», — вспоминал потом Александр Пантелеевич.
Он вернулся домой и в исступлении написал два обвинительных письма против Дубельта: одно на высочайшее имя — царю, другое — министру внутренних дел Перовскому. Письма эти он сразу отнес и лично вручил вице-губернатору Большеву. «Не успел я ему их отдать, — рассказывает Баласогло, — как явились князь Мышецкий и Станкевич. Я… ушел из дому вице-губернатора в полной уверенности, что дело идет обо мне… На другой день, когда Станкевич и все следователи уехали, я было опять успокоился, зашел к Большеву, чтобы уничтожить письма до будущей крайности, и ждать себе лучшего от самого приезда Станкевича, так как в более спокойном состоянии духа я рассудил, что и самый лютый враг не может ничего на меня взвести такого, чего бы я не показал на себя сам…» Большев отдал Александру Пантелеевичу его письма, которые тут же были им сожжены — должно быть, на свечке, — «и я совершенно успокоился… — рассказывает он далее. — Как вдруг входит г-н Лесков [управляющий губернской палатой государственных имуществ] и в разговорах с г-ном Большевым дает мне, может быть, против своей воли, как и воли самого Большева, понять, что мои письма были сообщены последним Станкевичу. Тут я воскликнул в самом себе: А! так и Лесков, и сам Большев… и все, все вы заодно против меня!.. Все в этом городе в заговоре с Дубельтом и хотят во что бы то ни стало меня поймать и выдать ему с головою!..»
Это было в субботу. В ночь на воскресенье Александр Пантелеевич не спал. Он лихорадочно думал о том, что надо любыми способами выбираться отсюда в Петербург — иначе нет спасения. Удачный побег Николая Макарова был обнадеживающим примером, но попросту бежать, как Макаров, Александр Пантелеевич не мог. Он не мог рассчитывать, что кто-то из влиятельных лиц заступится за него перед Дубельтом. Нет, надо здесь, в Петрозаводске, заявить что-то такое, после чего непременно должны будут отправить его в Петербург! В Петербург, но только не в Третье отделение… Обмануть их всех! На обманщика — полтора обманщика! Но в конце концов заявить истину там, в Петербурге…
В воскресенье — была троица — он пошел в церковь к обедне. По случаю троицына дня проповедь говорил новый архиепископ, только вчера прибывший в Петрозаводск. Александр Пантелеевич слушал проповедь, и казалось ему, что голос архиепископа «уж слишком мягкий и напряженно-выразительный, поддельный: „Неужто и этот старик такой же иезуит, как все?..“»
После обедни Александр Пантелеевич вышел на улицу. Встречавшиеся с ним видели его раздраженным. Как потом доносил в Третье отделение князь Мышецкий, Баласогло говорил некоторым, «что он преступник, мало наказан, — это все сделали граф Орлов и генерал Дубельт, они изменники царю, что сослали меня только в Петрозаводск, мне этого мало, прощайте, я уеду к царю объявить ему тайну на графа Орлова и генерала Дубельта. Это он повторял многим, которые сочли его помешавшимся и удалялись…»
Вечером он явился на главную гауптвахту Петрозаводска и заявил караульным, что ему известна важная государственная тайна, которую он считает необходимым открыть лично государю императору. С гауптвахты Александра Пантелеевича препроводили на квартиру командира гарнизона полковника Юрасова. Тот немедленно пригласил к себе Большева, Лескова, двух лекарей и еще нескольких чиновников. В десять вечера они собрались. В их присутствии Баласогло объявил, что он, будучи в полном рассудке и не в болезненном состоянии, намерен открыть его императорскому величеству важную государственную тайну, а именно — верховную измену генерал-лейтенанта Дубельта. Баласогло просил отправить его сию же минуту прямо в Петербург. И не иначе как в сопровождении офицера. Заявил, что не считает свою жизнь в полной безопасности, пока не падет к стопам всемилостивейшего государя. Умолял, чтобы все присутствующие клятвою обязались тут же принять меры, чтобы он был доставлен в Петербург и сдан ни в коем случае не Дубельту…
В одиннадцать вечера Баласогло тут же, на квартире Юрасова, был освидетельствован лекарями. Было записано в протокол: «…телосложения он худощавого, лица бледного, с заметным болезненным выражением, но особенную болезнь не объявлял, а явно только сильная нервная раздражительность. На все вопросы, сделанные ему, он отвечал совершенно соответственно, связно и понятливо, но также видны были внутреннее беспокойство и раздражительность… Явного расстройства умственных его способностей в настоящее время не заметно».
В другой комнате ошеломленное губернское начальство совещалось — как быть. О происшедших спорах князь Мышецкий (который на этом совещании не был) доносил затем в Третье отделение. Написал графу Орлову, что правитель канцелярии Дьячков «советовал весьма секретно отправить Баласогло в тюрьму под строгий арест, допросить втайне чрез кого следует и… донести сперва вашему сиятельству, а министру внутренних дел послать копию, но Большев, по влиянию на него управляющего палатою государственных имуществ Лескова, не согласился», так как Лесков, «говорят, перекричал всех согласившихся с правителем канцелярии».
В первом часу ночи Баласогло отправлен был на гауптвахту.
Наутро его привезли домой, при нем составили опись остающихся в комнате вещей. Вещи принадлежали в основном Белозерскому.
Баласогло возвратили на гауптвахту, а в четыре часа дня жандармский офицер повез его в Петербург.
Едучи вдвоем с жандармским офицером, Александр Пантелеевич понял, что, несмотря на все его просьбы, в Петербурге он будет первым делом доставлен именно в Третье отделение.
И действительно, когда они прибыли в Петербург, жандармский офицер приказал вознице ехать на Фонтанку, к Цепному мосту.
В чемодане Александра Пантелеевича, захваченном из Петрозаводска, лежали почти все его рукописи, не хватало только немногих, оставленных в свое время в Петербурге. Да еще не хватало выкраденных и уничтоженных его женой. И вот сейчас, привезенный в Третье отделение, он решил: рукописи лучше будет оставить здесь. И почти насильно вручил их чиновнику Кранцу, будучи уверен, что здесь они будут сохраннее, нежели дома.
В тот же день — это было 1 июня — его переправили из Третьего отделения в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин. Еще никто до него не попадал сюда дважды… Два года назад он сидел в камере № 10, а теперь его заперли в камеру № 7.
Сопровождавший его из Петрозаводска жандармский офицер письменно доложил Дубельту: «Во время препровождения мною надворного советника Баласогло из Петрозаводска в Петербург, он в разговорах со мною останавливался на мысли, выраженной им в акте против вашего превосходительства, объясняя, что написал это в раздражительности, ибо в то время находился в сильном душевном расстройстве… Главнейшей целью его было прибыть в Петербург в надежде своим раскаянием испросить себе помилование… Совершенного расстройства рассудка я не заметил в нем, в разговорах не было последовательности, и он быстро переходил от одной мысли к другой, часто казался скучным, задумчивым и мучим был одною мыслию, что нанес оскорбление вашему превосходительству, впрочем выражал надежду на ваше великодушие».
Все это Александр Пантелеевич говорил, конечно, потому, что сознавал: в заколдованном круге российской действительности все равно его судьба — и судьба его семейства — будет зависеть от того, что скажет генерал Дубельт. А он, бесправный и задавленный, замахнулся кулаком на каменную стену…