Изабель испугалась, что Тристан вышвырнет паренька из комнаты, но тот, великодушно подчиняясь ей во всем, позволил Изабель разыграть эту сцену и исполнил свою роль. В зеркалах, расставленных на полу, Изабель увидела белизну своего тела, соединяющего черное и коричневое, подобно человеческому мосту, пропускающему движение в обоих направлениях. Однако только в момент безупречной с точки зрения техники двойной кульминации, когда удары незнакомца стали затихать в ее влагалище, а плоть Тристана взорвалась у нее во рту, она поняла, что этот опыт был ошибкой. Некоторые границы переступать было нельзя. Парнишка постоял немного, одновременно стыдливо и чуть нахально, как будто ожидая чаевых или приглашения остаться, но, заметив угрозу в глазах Тристана, ушел. Он стал ее первым мужчиной, помимо Тристана.
После этой сцены Тристан вел себя с надменным высокомерием, и ей было совсем не просто слезами и лихорадочными оправданиями разрушить неприступную крепость, в которую он обратился. За окнами ночь окутывала неизмеримые бетонные джунгли Сан-Паулу, и только несколько призрачных огней светилось в домах, как будто в каждой из этих комнат скрывалась печальная, ссорящаяся пара, такая же, как и они.
– Ты измарала меня, – говорил Тристан. – Ты бы никогда не посмела разыгрывать из себя такую шлюху с мужем из своего круга. Ты считаешь, что у меня нет ни малейшего понятия ни о стыде, ни о культуре, раз я черный и родом из фавелы.
– Я пыталась сделать тебе приятное, – всхлипывала Изабель. – По телевизору показывают, что мужчинам это нравится. Присутствием свидетеля я пыталась сделать нашу любовь богаче. Разве ты не видел, как мерзко я себя чувствовала? Мне было ненавистно ощущать его в себе. Однако твое наслаждение – мое наслаждение, Тристан.
– Мне это не было приятно, – холодно произнес он, восседая на подушках. На нем были шелковые пижамные брюки, как у наложницы из гарема. – Это тебе доставляло удовольствие разыгрывать из себя потаскуху. Ты позволила окунуть себя в дерьмо, когда тебе засунули в обе дырки.
– Да-да! – воскликнула она и повалилась рядом с ним на кровать, словно это откровение оглушило ее. Она продемонстрировала полноту своей самоотверженности тем, что распласталась, как труп в покойницкой, не смея пристроиться хотя бы на уголок подушки. – Я потаскуха, похлеще твоей матери, которую оправдывает нищета.
– А меня ты считаешь дерьмом из-за цвета моей кожи, как тот жеманный клерк из «Отон Паласа». Ты думаешь, будто я из таких низов, куда не проникают ни порядок, ни честь. Однако надежда на порядок и честь существует везде – ее приносят добрые духи. Мы знаем, что такое порядок, приличия и честь, хотя и не видим их в своей жизни.
– Позволь мне вылизать все твое ангельское тело, Тристан. Скажи, чем я могу вернуть если не любовь твою, то хотя бы право остаться твоей рабой?
Она приподнялась на кровати и легонько пощекотала языком его сосок. Милый атавистический бугорок кожи отвердел, несмотря на Тристанов величественный гнев.
– Нам суждено быть вместе, – сказал он, будто произнося себе смертный приговор, и ударом раскрытой ладони сбросил ее голову со своей груди. – Ты отдалась этому наглецу. А если ты забеременеешь от него?
– Я не думала об этом. Я просто хотела, чтобы он был с той стороны, где я не могу его видеть, а ты был там, где тебя можно увидеть и испробовать на вкус.
– Так испробуй же вот это, – сказал он и снова ударил ее раскрытой ладонью, чтобы не оставить следа, совсем не так, как обращался с другими женщинами, к щекам которых он приставлял лезвие бритвы. Тристан, как и обещал, не станет причинять ей вреда. Он, правда, бил ее той ночью, но делал это аккуратно, нанося удары только по предплечьям и ягодицам, а потом опять спал с ней, и она прижималась к его твердому члену, который снова и снова бился в судорогах, изливая мужскую жизненную силу.
– Если я и сделала ошибку, – осмелилась она наконец сказать после долгой ночи их взаимного погружения друг в друга, – то лишь из любви к тебе, Тристан. Я больше не знаю, что значит быть эгоистичной.
Он фыркнул в темноте, и ее голова мотнулась у него на груди.
– Это мужская любовь лишена эгоизма, потому что он сдает все в войне против всех и вся, – заявил он. – А для женщины любовь – это эгоизм; ее призвание давать и получать – это для нее одно и то же, так же как движение члена туда и обратно во время полового акта равнозначны для мужчины. Любовь вам необходима в той же мере, в какой мужчине нужна ненависть.
Она покорно прижималась к нему в темноте (в этой комнате с высокими потолками тьма не была абсолютной – свечение ночного Сан-Паулу сделало ее похожей на экран телевизора, который продолжает некоторое время светиться, даже когда его выключат), ее ссадины болели, обжигая ее, как горячие поцелуи зверя. О боже, подумала она, может ли и в самом деле это постоянное истечение любви из каждой поры ее тела оказаться тем, что отличает женскую любовь от кратковременного блаженства мужчины в момент извержения клейкого семени, когда он стонет, будто раненный? Оно так кратко и остро по сравнению с непрекращающимся истечением женской любви, этим постоянным дарением, испарением любви над озером ее существа, этим сладострастным поглощением любимого, подобно легендарным каннибалам Амазонии, которые поедали мозги друг друга. Одно только произнесение его имени вызывало у Изабель сладострастное наслаждение. Во время этой долгой ночи Изабель почти не спала, поскольку Тристан то и дело расталкивал ее, гневно закачивая в нее свою сперму, будто хотел, чтобы его сперматозоиды догнали и уничтожили все, что осталось после другого мужчины; и с той восхитительной жадностью, присущей молодым любовникам, усваивающим уроки, она поняла одну важную вещь: то слабое и нежное пламя любви, которое ей удалось зажечь в нем и которое освещает его даже во сне, никогда не погаснет. Что бы ни случилось с ее упругим, гибким телом, огонек этот будет дрожать, как пламя свечи в церкви, когда открывают двери, и только. И очень скоро, предсказала она себе, Тристан сам предложит ей позвать в комнату коридорного.
7. Шикиньо
Тристана подташнивало, будто он объелся сладким. Он ждал, когда пачка крузейро кончится и они с Изабель окажутся брошенными на произвол судьбы в этом мире; тогда он наконец возьмет на себя роль ее защитника. Готовясь к этому, он всерьез занялся поисками брата Шикиньо. Адреса у него не было, а город представлял собой громадный лабиринт, и рядом не было ни океана, ни гор, которые служили бы ориентиром. В одних районах жили японцы, в других – итальянцы, были и еврейские и арабские кварталы с вывесками на непонятных языках. Негров меньше, чем в Рио, и климат более суровый – поблизости нет моря. Яростные грозы и порывы ветра обрушивались на город с необъятных просторов, тянущихся к западу. Тристан уже не чувствовал себя хищником, хозяйничающим на своей территории, хотя он, чтобы не потерять навыки, и ограбил нескольких чересчур беспечных белых, пригрозив им бритвой. Он стал смущенным и неуклюжим, будто сам боялся стать жертвой чудовищных сил, собравшихся в этом городе.
Люди здесь, в отличие от Рио, не проводили утро на пляже, а по-европейски деловито суетились на улицах, продавая друг другу товары и заключая сделки с восторгом кариоки, пишущего романс, – мужчины в темных костюмах шагали плечом к плечу группами по трое или четверо вдоль тротуаров, восторженно жестикулируя и крича от переполняющей их любви друг к другу и к своим прибыльным делам. Только время от времени в опустошенных лицах длинноногих проституток, прогуливающихся по руа Дос Андрадас, или в плачущих свечах у подножия статуи под названием «Мать Африка» около виадуты Ду Ша угадывалось присутствие истинной жизни, жизни экстатической и духовной, которая продолжалась под покровом деловой суматохи. Тристан купил несколько карт Сан-Паулу, но ни одна из них не совпадала с предыдущей. Автобусные маршруты извивались, как раненые змеи, и когда он вылезал из автобуса, едва держась на ногах от качки и круговерти улиц, оказывалось, что он вместо севера отправился на юг. Тем не менее он продолжал рыскать по городу, оставляя Изабель отсыпаться после ночи любви или читать романтические книжки, и отыскал в конце концов промышленные районы: длинные бесконечные ряды теснящихся домиков, похожих на хижины Рио, однако построенные из более прочных материалов на прямоугольных участках земли, и грязно-серые здания фабрик, сам внешний вид которых свидетельствовал о тяжелом труде. Тем не менее эти строения казались пустыми и неподвижными, словно работа в них проходила в виде больших природных циклов, где благодатный сезон дождей намного короче засухи. Из-за глухих стен он слышал шум машин, которые что-то стремительно вязали, дробили, мешали, прессовали и упаковывали. Между этими беспорядочно разбросанными по пустырям зданиями с черневшими, как дырки между зубами, оконными проемами вились ржавые рельсы железнодорожных путей, по которым не ходили поезда; на огороженных участках высились штабеля причудливых бетонных блоков и деревянных контейнеров, которые медленно разлагались, возвращаясь в свое природное состояние. В самых неожиданных местах поселков вдруг возникали маленькие оазисы жизни, состоящие из лавочек, баров, парикмахерских, кабинетов глазных врачей, будочек гадальщиц и сапожников; их владельцы с трудом сводили концы с концами, существуя за счет грошей, полученных от клиентов, а те, в отличие от бедняков Рио, казались Тристану отчаявшимися и грязными, угрюмыми и дурно одетыми существами – пролетариями. Он останавливал кое-кого из них и спрашивал, не знают ли они человека по имени Шикиньо. Но Шикиньо никому не был знаком. Прохожие смеялись над простодушным Тристаном, надеявшимся по одному только имени найти человека в просторах Сан-Паулу, величайшего города Южной Америки. Когда он, уточняя, добавлял к имени фамилию – Рапозу, – они снова начинали смеяться. В городе живут сотни Рапозу, говорили они, не доверяя этому хорошо одетому негру с акцентом кариоки, который произносил «с» как «ш», словно подражая прибою.